Он услышал только «взз-взз» брызнувшей в стороны земли. Потом почувствовал сильный жар и толчок в правую ягодицу, как будто он наткнулся на что-то. И кувырнулся вниз, и фляга, которую он до сих пор бессмысленно держал в руке, описав в воздухе изящную плавную дугу, упала и разбилась вдребезги, в двух шагах от его головы.
Потом он снова встал, упираясь каблуками в землю, чтобы как-нибудь преодолеть слепую силу собственной тяжести, увлекавшую его вниз. Он увидел густую кущу кленов и стал карабкаться к ней.
Ему вслед стреляли, и он слышал, как свинец ударялся о дерево и расщеплял его с треском, отдававшимся в густых ветвях. Его не тянуло оглянуться назад, потому что все это касалось только его одного. Что сталось с высоким Ридом, он не знал, и его не тянуло узнать или оглянуться, потому что во всем мире реальным и значащим было только это одно. Идти, подвигаться вперед, выбираться к черту отсюда.
Раздумывать тут было не о чем. Он знал, что нужно опять взобраться наверх. Они спустятся сюда за ним. И будут рыскать по кленовой роще, пока не найдут его.
Но им его не найти. Он взберется наверх. Туда, откуда шел. Только это теперь нелегко. Я ранен, думал он. Не в ногу. И не в грудь. В задницу, и оттого я не могу двигать ногой от бедра, а в боку у меня словно дизель работает.
Он двинулся к опушке кленовой рощи скачками, потому что правая нога не сгибалась, и бежать было нельзя. Но он не останавливался и скоро очутился опять на голом склоне Юктас, в поисках тропы, ведущей вверх. Но кругом были только отвесные скалы, которые загораживали путь.
Вдруг он увидел внизу узенькую белую полоску тропы, терявшуюся в кленовой роще. Раз она ведет вниз, значит, спускается откуда-то сверху. И он пополз наискось вниз, к замеченной тропе. И, добравшись до нее, свернул направо и пустился по ней вверх. Вверх, в сумасбродной надежде, что она выведет его на ту тропу, по которой он спускался сюда. Что он отыщет дорогу к деревне, где ему дали хлеб. Надо же ему деваться куда-нибудь, раз он ранен и из раны течет кровь. Вот говорят, кровь горячая. А ему холодно от нее.
Он пошел медленнее. Он довольно высоко взобрался, и можно было не бежать. Теперь он то и дело оглядывался назад, но знал, что они едва ли найдут его, если только он будет все время подниматься вверх.
Вверх.
Он вдруг подумал о высоком Риде. Он понимал, что заставило Рида побежать очертя голову. Но это очень глупо, даже если боишься. Все боятся, но только тот, кто умеет одолеть свой страх, не попадет из-за него в беду. Не бояться, это значит просто уметь одолеть страх в себе. И тогда не побежишь вот так очертя голову. Не побеги Рид, все бы, может быть, обошлось. А так едва ли он ушел живым. Скорей всего они настигли его на той тропе. Скорей всего он так и бежал вниз по той тропе, и они настигли его там, где она сворачивала в лес. Бедняга Рид. Не батрачить ему больше на ферме в родном краю. Придется там, на ферме, управляться без него. Вниз бросился. И я тоже, но как. Одно мгновение, и я уже был внизу. А теперь я снова взбираюсь наверх и не скоро спущусь опять, из-за этой окоченевшей ноги. Вот что выходит, когда слишком погорячишься. Но когда идешь на такое, трудно не горячиться. А теперь я должен отыскать деревню, где живет этот медведь, этот седой критский медведь. А дальше куда? Почем я знаю. Как еще обойдется с ногой. Бедняга Рид. Славный малый, дурная голова.
И он все шел вверх по козьей тропке, ступая твердо, хотя и с трудом.
А бедняга Рид, славный малый, дурная голова, лежал где-то мертвый, с вытаращенными глазами, с раскрытым ртом.
Когда стемнело, Берку стало труднее идти. В темноте он не мог разглядеть козьей тропки. Он то и дело сбивался с нее и должен был ощупью искать ее снова, ползая на четвереньках. Даже и так ему приходилось волочить правую ногу. И когда он ползал, внутри у него становилось нехорошо. Он не знал этого, пока не стал на четвереньки в первый раз. Не знал, что от этого нехорошо. Когда приходится ползать на четвереньках, как-то все сдает внутри.
— Плохо дело, — сказал он себе. — Если я еще раз встану на четвереньки, я пропал.
Его стало клонить ко сну. Один раз он присел отдохнуть и вдруг спохватился, что заснул. Тогда он снова пошел вперед и шел до тех пор, пока не открылся перед ним склон, пересеченный неровными рядами лоз, белеющими в дымке рассвета.
И это был Сан-Ксентос.
Ковыляя, он пошел дальше, в поисках удобной тропы. И то находил, то сбивался опять, пока не дошел, шатаясь, точно пьяный. Дошел до самой деревни, почти обезумев, наполовину от усталости, наполовину от страха, что придется снова ползти. Это было ему страшнее всего, он ни за что не хотел больше ползти. Никогда в жизни, а теперь особенно.
Он вышел на тропу, которая огибала дом на сваях. В деревне еще никто не просыпался. Даже уксусный запах вина не стоял в воздухе. Лаяли собаки, но его беспокоило, что он не чувствует этого запаха, хотя он был уверен, что деревня та самая. Он остановился на негнущихся ногах и сказал:
— Как же это. Не пахнет. Совсем не пахнет. А ведь так и ударяло в нос.
И рухнул в грязь на улице Сан-Ксентоса.
Потом оказалось, что он едет на муле, лежа ничком поперек деревянного седла. Был уже день, и он смотрел, как Проплывают перед его глазами мелкие чешуйки сланца, круглые ямки, камешки, черная пыль; гладкие пласты, изрытые пласты, медленно, быстро, совсем останавливаясь, чередуются перед его глазами. Берк еще не вполне пришел в себя. В желудке чувствовалась тяжесть, и он догадался, что это от сыра, который ему дали в винодельческой деревушке. А больше никаких мыслей у него не было.
Мула вели два критянина. Они вышли в путь ранним утром и уже устали. Один был тот самый, седой критянин. Другой — хозяин мула. Мул был диктейской породы, лучшей на Крите. Они шли впереди, у самой морды мула, и разговаривали.
— Кто, по-твоему, называется австралийцем? — спрашивал хозяин мула.
— А по-твоему, кто? — откликался седой критянин.
— Тот, кто говорит на австралийском языке.
— И кто в Австралии на свет народился.
— А на каком языке говорят австралос?
— Не знаю. Мы не должны очень придираться.
— Кто это придирается? Мул чей — мой или не мой?
— А при чем тут австралийский язык?
— Ничего ты не понимаешь. — Хозяин мула был в большом волнении.
— Он все оценит. Не беспокойся, — сказал седой.
На это хозяин мула ничего не ответил, потому что они подошли к выемке в склоне Юктас, слишком большой, чтобы ее можно было назвать пещерой, и скорей походившей на гигантскую террасу. Кругом не было ни одной протоптанной тропинки, и мулу не легко было одолеть подъем. Обоим проводникам пришлось подталкивать его сзади, хоть это и был диктейский мул, и, наконец, они взобрались на край выемки и двинулись вглубь.