Однажды мы беседовали о предрассудках. Раньше, за завтраком в профессорском клубе, гость профессора X., дряхлый отставной профессор из Бостона, — которого X. описывал с глубоким уважением как «истинного патриция, настоящего брамина с голубой кровью» (дед брамина торговал подтяжками в Бельфасте), — вполне естественно и добродушно сказал о происхождении не особенно симпатичного нового служащего колледжской библиотеки, «представитель Избранного Народа, я полагаю» (провозглашая это, он слегка фыркнул от уютного удовольствия), на что Миша Гордон, рыжий музыкант, резко заметил, что, «конечно, Бог может избрать Себе народ, но человеку следует выбирать свои выражения».
Когда мы, мой друг и я, брели назад к своим соседствующим замкам, под тем легким апрельским дождиком, который в одном из своих лирических стихотворений он определил так:
Быстрый карандашный набросок весны, —
Шейд сказал, что больше всего на свете он ненавидит пошлость и жестокость и что обе эти вещи идеально сочетаются в расовом предрассудке. Он сказал, что как литератор не может не предпочесть «еврея» «израэлиту» и «негра» — «цветному», но тут же добавил, что такое совмещение в одной фразе двух различных принципов предубеждения представляет собой хороший пример небрежного или демагогического огульного подхода (весьма в ходу у левых), ибо он стирает различия между двумя историческими примерами ада: дьявольскими гонениями и варварскими традициями рабства. С другой стороны, он признавал, что слезы всех обижаемых человеческих созданий на всем безнадежном протяжении времени математически равны одни другим, и, возможно (как он думал), не будет далек от истины тот, кто отметит фамильное сходство (напряжение обезьяньих ноздрей, тошнотворное помутнение глаз) между линчером из «жасминовой зоны» и мистиком-антисемитом, когда они бывают одержимы своей самой сильной страстью. Я сказал, что молодой негр-садовник (см. примечание к строке [998] ), которого я недавно нанял, — вскоре после того, как дал отставку незабвенному квартиранту (см. Предисловие), — неизменно употребляет слово «цветной». На основании опыта от постоянной возни со старыми и новыми словами (заметил Шейд), он решительно возражает против этого эпитета не только потому, что он не дает правильного художественного впечатления, но также и потому, что его смысл слишком зависит от применения и от применяющего. Многие компетентные негры (соглашался он) считают его единственным приемлемым словом, эмоционально нейтральным и этически безобидным; их одобрение обязывает порядочных белых подражать их примеру, а поэты не любят подражать; но люди благовоспитанные обожают одобрение и ныне употребляют «цветной» вместо «негр», так же как «нагой» вместо «голый» или «испарина» вместо «пот», хотя, конечно (допускал он), временами и поэт может приветствовать ямочку на мраморной ягодице в «нагая» и подобающую бисерность в «испарине». Случается также слышать это слово (продолжал он) в устах предубежденных людей как шуточный эвфемизм в анекдоте-пародии на негритянский фольклор, когда что-либо смешное говорится или делается «цветным джентльменом» (который вдруг становится братом «еврейского джентльмена» викторианских повестушек).
Я не вполне понял его возражение против «цветного» с художественной точки зрения. Он объяснил это так: в первых научных работах о цветах, птицах, бабочках и т. п. иллюстрации раскрашивались от руки прилежными акварелистами. В дефективных или преждевременно выпущенных публикациях контуры на некоторых таблицах оставались пустыми. Противопоставление выражений «белый» и «цветной» человек всегда напоминало моему поэту столь упорно, что заслоняло общепринятый смысл, эти контуры, которые так хотелось, бывало, заполнить их законными красками — зеленью и пурпуром экзотического растения, сплошной синевой оперения, гераниевой перевязью крыла. «К тому же (сказал он), мы, белые, вовсе не белые, мы лиловато-розовые при рождении, потом цвета чайной розы, а позднее всякого рода отталкивающих оттенков». >>>
Строка 475: Сторож, Отец-Время
Читателю следует заметить изящный отклик на строку [312] . >>>
Экс, несомненно, замещает Экстон, фабричный городок на южном берегу озера Омеги. В нем имеется довольно известный музей естествознания со многими витринами, содержащими птиц, собранных и препарированных Сэмюелем Шейдом. >>>
Строка 493: Она покончила со своей бедной юной жизнью
Следующее примечание не является апологией самоубийства — это простое и трезвое описание духовного состояния.
Чем яснее и непреодолимей вера человека в Провидение, тем сильнее соблазн покончить со всем, развязаться с этой жизненной возней, но больше также и страх перед ужасающим грехом самоуничтожения. Рассмотрим раньше соблазн. Серьезное представление о какой бы то ни было форме будущей жизни, более подробно рассмотренное в другом месте настоящего комментария (см. примечание к строке [550] ), неизбежно и необходимо предусматривает какую-то степень веры в Провидение — и обратно: глубокая христианская вера предусматривает хоть некоторую надежду на продолжение духовной жизни за гробом. Представлению о будущей жизни незачем быть рациональным, т. е. ему незачем заключать в себе точные черты личных фантазий или общей атмосферы субтропического азиатского парка. Доброму земблянскому христианину внушают, что истинная вера существует не затем, чтобы снабжать его картинками или географическими картами, и что надлежит ей спокойно довольствоваться теплым туманом радостного предчувствия. Возьмем незатейливый пример: семья маленького Христофора собирается переселиться в далекую колонию, куда его отца назначили на пожизненную должность. Маленький Христофор, хрупкий мальчик лет девяти-десяти, полностью полагается (настолько, что самое сознание этого доверия стирается) на то, что старшие позаботятся обо всех подробностях отъезда, переезда и приезда. Он не может, да и не пробует вообразить особенности нового места, его ожидающего, но смутно и покойно убежден, что оно будет еще лучше, чем его родная усадьба с большим дубом и горой, с его пони, с парком, и с конюшней, и со старым грумом Гриммом, который, когда никого нет поблизости, особенным образом ласкает его.
Нам тоже следовало бы иметь долю такого бесхитростного доверия. С этим божественным туманом полной зависимости, проникающим наше существо, неудивительно, что возникает соблазн, что вы с мечтательной улыбкой взвешиваете на ладони компактное оружие в замшевом чехле, не крупнее ключа от ворот замка или прошитой мошонки мальчика, что вы заглядываете в манящую бездну за парапетом.