Французская сюита | Страница: 44

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Ай-я-яй! Вы должны заставить себя, господин Корт! Мне не нравится ваше состояние. Займитесь собой. Это ваш долг перед человечеством.

Корт обреченно кивнул головой, давая понять, что он это знает и не оспаривает прав человечества на собственную персону, но при данных обстоятельствах трудно требовать от него больше мужества, чем присуще обычному гражданину.

— Милейший, — сказал он, отворачиваясь, чтобы скрыть блеснувшие слезы, — гибнет не только Франция, гибнет Совесть.

— До тех пор пока вы с нами, господин Корт, это невозможно, — горячо возразил старший администратор, который за время начавшегося бегства уже не раз произносил эту фразу. Корт был четырнадцатой знаменитостью и пятым писателем, прибывшим после трагических событий из Парижа, желая найти убежище в роскошном отеле.

Корт в ответ слабо улыбнулся и попросил, чтобы кофе был непременно горячим.

— Он будет кипеть, — пообещал старший администратор, отдал по телефону необходимые распоряжения и вышел.

Флоранс ушла к себе в комнату, заперла дверь и удрученно стала разглядывать себя в зеркале. Лицо, обычно такое нежное, свежее, красиво подкрашенное, пропиталось потом и неприятно блестело, ни крем, ни пудра не впитывались, застыв хлопьями, будто свернувшийся майонез, а как резко обозначились крылья носа, запали глаза, поблекли и выцвели вялые губы! Она в ужасе отвернулась от зеркала.

— Пятьдесят, не меньше, — сообщила она своей горничной.

Она сказала чистую правду, но с таким ошеломленным, испуганным выражением, что Жюли поняла ее правильно — цифра была образом, метафорой для выражения крайней старости.

— Неудивительно, после таких-то событий… Почему бы, мадам, немножечко не соснуть?

— Нет, это невозможно… стоит мне закрыть глаза, я слышу разрывы бомб, вижу мост, вижу убитых…

— Поверьте, мадам, забудется.

— Нет! Никогда! Вы-то сами сможете забыть?

— Я — другое дело.

— Почему же?

— Мадам может и о многом другом подумать, — объяснила Жюли. — Я достаю для мадам ее зеленое платье?

— Зеленое? С таким-то цветом лица?

Флоранс откинулась на спинку стула, прикрыла глаза и неожиданно собрала всю рассеявшуюся энергию, будто стояла во главе армии, и, шатаясь от усталости, снова взяла в свои руки командование и вопреки нужде в отдыхе своих подчиненных послала полки на поле битвы.

— Послушайте, Жюли, чем мы сейчас займемся. Сначала вы приготовите мне ванну и маску номер три для лица, ту, от американского института, потом позвоните в парикмахерскую и спросите, работает ли там по-прежнему Луиджи. Пусть он придет через три четверти часа и сделает мне маникюр. А вы тем временем приготовите серенький костюмчик и розовую блузу из батиста.

— Ту, что с вырезом? — уточнила Жюли, обводя на себе декольте.

Флоранс задумалась.

— Да… нет… да… эту. И новую шляпку с васильками. Ах, Жюли! Я думала, что никогда и не надену свою новую шляпку! Но в конце концов, вы правы, не нужно больше об этом думать, иначе можно с ума сойти… Интересно, а персиковая пудра осталась? Моя? Последняя?..

— Сейчас посмотрим. Мадам купила много коробочек пудры из Англии.

— Да, я знаю, знаю. Видите ли, Жюли, мы до конца не понимаем смысла происходящего. Происходят события с непредсказуемыми последствиями, уверяю вас, с непредсказуемыми… Жизнь многих и многих поколений людей переменится. Этой зимой мы будем голодать. Достаньте мне сумочку серой кожи с золотым фермуаром… Я спрашиваю себя, на что похож сейчас наш Париж, — произнесла Флоранс, входя в ванную, и шум воды из кранов, которые включила Жюли, заглушил ее слова.

Ум Корта занимали не такие легковесные мысли. Он тоже лежал, вытянувшись, в ванне. И в первые секунды испытал такую радость, ощутил такой глубинный покой, что ему невольно вспомнилось детство: наслаждение вкусом мороженого с меренгами, удовольствие бродить босиком по ледяному ручью, радость прижать к сердцу новую игрушку. Его оставили желания, сожаления, тоска. В голове было легко и пусто. Будто мать баюкала спящего младенца, Корта укачивала теплая вода, ласково щекоча кожу, смывая пот, пыль, проникая между пальцами ног, обвивая бедра. В ванной комнате пахло дегтярным мылом, лосьоном для волос, одеколоном, лавандой. Корт улыбался, потягивался, трещал суставами длинных белых пальцев, вкушая божественно простое наслаждение: он в безопасности от рвущихся бомб принимает в жаркий день ванну. Он не мог сказать, когда в него, будто нож в сердцевину яблока, проникла горечь. Может быть, взгляд, упавший на чемодан с рукописями, который он поставил на стул, или необходимость поймать выскользнувшее мыло нарушили его эйфорию. Как бы там ни было, но в какой-то миг его брови насупились, а лицо, ставшее чище, моложе, чем обычно, вновь исказилось сумрачным беспокойством.

Что же будет с ним, Габриэлем Кортом? Куда катится мир? Какой завтра окажется злоба дня? Или люди отныне будут думать только о хлебе насущном и места для искусства не останется? Или, как обычно бывает после кризиса, народится новый идеал и завладеет умами общества? Новый идеал? «Новая мода», — цинично и утомленно подумал он. Но он, Корт, уже слишком стар, чтобы приспосабливаться к новым вкусам. В 1920 году он уже менял свою манеру. В третий раз у него не получится. Дыхания не хватит догонять нарождающийся мир. И кто может провидеть форму, которую этот мир примет после жесткой матрицы войны 1940 года, после медной литейной формы? Будет великой или уродливой (а может быть, одновременно и такой, и другой) та вселенная, чьи первые родильные потуги мы ощущаем. Страшно склоняться к ней, вглядываться в нее… и ничего не понимать. Потому что он ведь ничего не понимал. Он подумал о своем романе — рукописи, спасенной от огня, от взрывов, что спокойно лежала теперь на стуле. Корт почувствовал глубочайшую безнадежность. Страсти, состояния души, угрызения совести, история поколения, его собственная история — все, что он описывал, — устарело, обветшало, отжило. С отчаянием он произнес вслух: «Отжило». И снова мыло ускользнуло рыбкой и спряталось под водой. Он выругался, приподнялся и отчаянно затрезвонил; появился его камердинер.

— Разотрите меня, — выдохнул Габриэель Корт дрожащим голосом.

Когда с помощью волосяной рукавички ему растерли ноги одеколоном, Корту стало легче. Голышом он принялся бриться, пока камердинер готовил для него одежду: льняную рубашку, костюм из легкого твида, голубой галстук.

— Знакомые есть? — осведомился Корт.

— Не знаю, сударь. Пока я видел мало тех, кто принадлежит к высшему свету, но мне сказали, что прошлой ночью здесь останавливалось множество автомобилей, и почти все они двинулись дальше, в Испанию. Здесь побывал и господин Жюль Блан. Он отправился в Португалию.

— Жюль Блан?

Корт застыл, держа в руке лезвие бритвы с хлопьями пены. Жюль Блан уехал в Португалию. Бежал! Новость болезненно задела его. Как все любители пожить, дорожащие в первую очередь комфортом и удовольствиями, Габриэль Корт запасся преданным ему политическим деятелем. В обмен на изысканные обеды, блестящие приемы, мелкие знаки внимания Флоранс и несколько своевременных статей, он получал от Жюля Блана (обладателя министерских портфелей при всех правительственных перестановках, дважды возглавлявшего кабинет министров и четырежды — министерство обороны) всевозможные льготы и послабления, так украшавшие жизнь. Благодаря Жюлю Блану ему заказали серию радиопередач «Великие влюбленные», и всю прошлую зиму он вещал о них на государственном канале. На том же канале по поручению Жюля Блана он выступал в зависимости от обстоятельств то с патриотическими приветствиями, то с моральными увещеваниями. Жюль Блан настоял, и директор крупнейшей ежедневной газеты заплатил Корту за его роман сто тридцать тысяч франков вместо девяноста тысяч, которые предложил ему поначалу. Наконец, Жюль Блан обещал Корту галстук командора ордена Почетного легиона. Словом, Жюль Блан был ничтожным, но необходимым колесиком в механизме карьеры гения, поскольку гений не мог всю жизнь пребывать в небесах, но был вынужден действовать и на земле.