Французская сюита | Страница: 66

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Страшно? С чего вдруг? Не сходи с ума.

— Не знаю с чего. Пошли домой.

— Погоди… Погоди немного.

Он притянул жену к себе. Мадлен принялась со смехом отбиваться, но по особому напряжению ее тела он знал, что ей не до смеха и совсем не понравится, если он повалит ее на душистое сено, насвежую солому, что она не любит его… Нет, не любит — ей с ним не сладко. И спросил тихо-тихо, глухим голосом:

— Значит, не хочешь?

— Хочу… Но только не здесь, Бенуа. И по-другому. Тут мне стыдно.

— Чего? Коров, которые на тебя смотрят? — сердито спросил он. — Ладно! Иди!

Мадлен жалобно всхлипнула. Когда он слышал этот ее всхлип, ему хотелось разом и самому зареветь, и убить ее.

— Как ты со мной разговариваешь? Можно подумать, злишься на меня. А за что? Это Сесиль… — Он закрыл ей ладонью рот, но она отвела его ладонь и закончила: — Тебя подзуживает.

— Никто меня не подзуживает. Я из чужих рук не смотрю — своей головы хватает. А с тобой всегда одно и то же, стоит подойти, только и слышу: «Подожди, в другой раз, не этой ночью, я от мальца устала». Кто тебя ждет?! — неожиданно взорвался он. — Для кого себя бережешь? Ну! Говори!

— Оставь меня! Больно! — вскрикнула Мадлен, чувствуя жадные руки Бенуа, которые мяли ей плечи, бедра.

Вместо ответа Бенуа оттолкнул жену с такой силой, что она ударилась о низкий дверной косяк. С секунду они молча смотрели друг на друга, потом Бенуа схватил грабли и с яростью принялся ровнять солому.

— Зря ты так думаешь, — наконец выговорила она и ласковым шепотом прибавила: — Бенуа, миленький, не забивай себе голову глупостями. Я же твоя жена, твоя, слышишь? А если тебе кажется, что мало люблю тебя, то просто устаю с малышом, вот и все.

— Ладно, пошли, — отозвался он. — Пора спать.

Они миновали кухню, пустую и темную. Ночь еще не настала, светлыми оставались небо и верхушки деревьев, а все остальное — землю, дома, луга — уже одели густые сумерки.

Бенуа с Мадлен разделись и легли в постель. В эту ночь он не решился любить ее. Они лежали рядом, не шевелясь, и оба не смыкали глаз, слышали, как над ними похрапывает немец, как скрипит под ними кровать. Мадлен нашла руку мужа и крепко сжала ее:

— Бенуа!

— Чего тебе?

— Бенуа! Знаешь, что я подумала? Надо бы спрятать твое ружье. Ты читал объявления в городе?

— Читал, — отозвался он насмешливо. — Verboten. Verboten. Смерть. Другого слова, похоже, подлюки не знают.

— Куда мы его спрячем?

— Оставь ружье в покое. Ему хорошо там, где оно есть.

— Не упрямься, Бенуа. Дело серьезное. Сам знаешь, сколько народу расстреляли за то, что не сдали в комендатуру оружие.

— А ты хотела бы, чтобы я снес им свое ружье? Только трусы сдают оружие. А я немцев не боюсь. Ты небось не знаешь, как я убежал от них прошлым летом? Кокнул двоих, и точка. Дух перевести не успели. И еще сшибу, — пообещал он с яростью и погрозил в темноте кулаком ненавистному немцу.

— Разве я сказала, что надо отдать? Закопать, спрятать. Укромных мест хватает.

— Незачем.

— Почему?

— Пусть будет под рукой. Думаешь, я позволю лисам и другим вонючкам приближаться к ферме? В парке при замке все это зверье кишмя кишит. Виконт — трусло, сразу в штаны наложил. Кого он теперь прикончит? Он первый свое ружье в комендатуру снес, и не просто так, а со всякими любезностями: «Прошу, господа! Вы окажете мне честь!» Хорошо, что мы с приятелями навещаем его парк ночами. Иначе всей нашей округе чистая погибель.

— А если они услышат выстрелы?

— Еще чего! Парк у них все одно что лес.

— И часто ты туда ходишь? — с любопытством спросила Мадлен. — А я даже и не знала.

— Есть вещи, которые тебе не обязательно знать, голубушка. К виконту ходят за помидорами, кормовой свеклой, фруктами, словом, за всем, что он отказывается продавать. Виконт… — Бенуа помолчал, подумал с минуту и убежденно закончил: — Распоследняя дрянь.

Поколение за поколением семья Лабари арендовала землю уде Монморов. И поколение за поколением они друг друга ненавидели. Лабари утверждали, что спесивые Монморы только и знают, что лицемерить и притеснять бедняков, а де Монморы обвиняли своих арендаторов в смутьянстве. Де Монморы произносили слово «смутьяны» шепотом, поднимая глаза к небу, и звучало оно необыкновенно значительно. Ко всему — к бедности и к богатству, к миру и к войне, к свободе и к собственности — они относились по-разному, и дело было не в том, что отношение одних было разумнее и правильнее отношения других, а в том, что отношения эти противостояли друг другу, как огонь противостоит воде. Война добавила им разногласий. В глазах виконта Бенуа был типичным солдатом сороковых годов, а недисциплинированность этих солдат, отсутствие у них чувства патриотизма, их «смутьянство» привели страну к катастрофе — так считал господин виконт. Бенуа же видел в де Монморе красавчика офицера в желтых гетрах, одного из тех, кто удирал в жаркие июльские дни в сторону испанской границы, с удобством расположившись с любовницей и чемоданами в автомобиле. Вот такие потом и договорились с немцами о сотрудничестве.

— Они лижут немчуре сапоги, — сумрачно заключил Бенуа.

— Остерегись, — остановила мужа Мадлен, — ты слишком откровенно высказываешь все, что думаешь. И будь повежливее с офицером, который поселился у нас наверху.

— Если он будет крутиться возле тебя, я…

— Ты что, совсем рехнулся?

— Я не слепой, имей в виду.

— Теперь ты будешь ревновать меня и к этому?! — воскликнула Мадлен. Но едва выговорила эти слова, как тут же и пожалела: зачем нужно было подтверждать, что у ревнивца были основания для фантазий? А с другой стороны, какой смысл замалчивать то, о чем они оба прекрасно знали?

Бенуа ей ответил так:

— Для меня что тот, что этот — на одно лицо.

«Мужчины одной породы — гладко выбритые, чисто вымытые, с красивой грамотной речью, на которых заглядываются девушки… невольно заглядываются и чувствуют себя польщенными, потому как их выделили и отличили господа, — вот что имел в виду Бенуа», — подумала Мадлен. Но если бы он только знал, если бы знал, что она полюбила Жана-Мари с первого взгляда — усталого, грязного, лежащего на носилках в окровавленном мундире. Полюбила. И что тут поделаешь? Сама себе в тайных глубинах сердца она повторяла тысячу раз: «Я его полюбила. Правда полюбила. И люблю до сих пор. И ничего тут не поделать».

Заслышав хриплое кукареканье, возвещавшее рассвет, оба, хоть и пролежали, не сомкнув глаз, поднялись с постели. Мадлен принялась на кухне варить кофе, Бенуа убирал за коровами хлев.

9

С книгой и вышиваньем Люсиль Анжелье сидела в тени вишенника — единственного уголка сада, где, не заботясь о пользе, позволили расти деревьям и травам, какие пожелают, потому как вишни всегда давали слишком мало ягод. Но сейчас вишни цвели. В синеве неба, чистой, невозмутимой лазури, насыщенной и сверкающей, как синева драгоценного севрского фарфора, покачивались ветки, будто осыпанные снегом; ветерок, который их покачивал, в теплый майский день веял холодом, и цветы отворачивались от него с зябкой грацией, обращая к земле сердцевинки с пучками седых тычинок. Солнце высвечивало в лепестках тончайшую сетку розоватых жилок, и благодаря им хрупкие белые цветки оживали, очеловечивались, если принадлежностью людей считать слабость, не устающую сопротивляться. Нежные легкие цветы утверждали, что ветру позволено трепать их, но он не в силах ни уничтожить их, ни смять; цветы позволяли себя раскачивать, а сами грезили; казалось, вот-вот упадут, но на деле крепко держались за тонкие, блестящие, крепкие, будто металлические, ветки, точно такие же, как ствол, гладкий, высокий, отливающий то серебром, то пурпуром. Среди белых, слегка розовеющих на солнце соцветий уже появились и длинные светло-зеленые листики, покрытые с изнанки серебристым пушком.