Французская сюита | Страница: 85

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Я начинаю думать, — сказал Амори, дрожащими руками нащупывая свою одежду (было уже около восьми часов), — я начинаю думать, что совершенно напрасно согласился на пост мэра.

— Надеюсь, вы идете жаловаться в жандармерию?

— В жандармерию? Да вы с ума сошли! Против нас восстанет вся округа! Вы прекрасно знаете, что для всех местных крестьян взять то, что им не дали возможности купить за наличные, не является воровством. Они устроят нам невыносимую жизнь. Нет, я пойду в комендатуру. Я попрошу сохранить мое посещение в тайне и не сомневаюсь, что они так и сделают, поскольку вообще не отличаются болтливостью и прекрасно поймут всю ситуацию. Они придут к Лабари с обыском и, разумеется, найдут оружие…

— А вы уверены, что найдут? Крестьяне…

— Крестьяне считают себя большими хитрецами, но я прекрасно знаю все их тайники. Они хвастают ими друг перед другом, стоит им выпить в трактире по стакану вина. Обычно это чердак, погреб или свиной хлев. Бенуа арестуют, но я заручусь от немцев обещанием, что они не станут его наказывать слишком сурово. Лабари отделается несколькими месяцами тюрьмы. На это время мы будем от него избавлены, а потом, я вам гарантирую, он будет сидеть смирно. Немцы умеют их укрощать. Но что им надо, нашим крестьянам?! — внезапно вскрикнул фальцетом виконт, он был еще в ночной рубашке, и из-под полотняного подола торчали его голые щиколотки. — Что у них, спрашивается, в голове? Почему им не сидится спокойно? Разве от них много требуют? Молчать и сидеть тихо. Так нет! Они буянят, вздорят, пыжатся. К чему это поведет, я вас спрашиваю? Мы же побежденные, не так ли? Значит, нужно вести себя с оглядкой Можно подумать, крестьяне это делают нарочно, чтобы мне насолить. Ценой невероятных усилий я добился хороших отношений с немцами. Подумать только, ни один из них не поселился у нас в замке! Это большая милость. А что касается крестьян… я и для них делаю, что могу… из-за них я ночей не сплю… Немцы по отношению ко всем нам ведут себя очень корректно. Они здороваются с женщинами, ласковы с детьми. Расплачиваются за все наличными. Но нашим крестьянам этого мало! Чего они хотят? Чтобы им вернули Эльзас и Лотарингию? Устроили тут республику с Леоном Блюмом в качестве президента? Чего им надо? Чего?!

— Не сердитесь, Амори. Берите пример с меня, вы же видите, как я спокойна. Исполняйте ваш долг, надеясь на воздаяние только на небесах. Верьте мне, сердца наши для Господа открытая книга.

— Да знаю я, знаю, но все это так тяжело, — горько вздохнул виконт.

Он даже не позавтракал («Горло свело так, что и крошка хлеба не пролезет», — пожаловался он жене), вышел из дома и отправился просить тайной аудиенции в комендатуре.

17

Немецкое командование отдало приказ о реквизиции лошадей в пользу армии. За кобылу давали тогда шестьдесят, а то и семьдесят тысяч франков; немцы платили (точнее, обещали заплатить) едва ли половину. Между тем близилось время пахоты, и крестьяне с горечью осведомлялись у мэра, что им, спрашивается, делать:

— На своей горбине прикажете пахать? А не поработаем сейчас — города с голоду подохнут, вот что вы поимейте в виду.

— Но я-то что могу поделать, друзья мои? — бормотал в ответ мэр.

И хотя крестьяне прекрасно знали, что мэр тут в самом деле ни при чем и поделать ничего не может, обиду затаили именно на него. «Он-то вывернется, он-то свои дела устроит, и его распроклятущих лошадей (будь им пусто!) пальцем никто не тронет».

Все в том году шло наперекосяк. Сады пропитались насквозь водой, град побил поля. А накануне реквизиции с вечера задул ураганный ветер. Выехав ранним утром из дома Анжелье, Бруно, направляясь верхом в соседний городок, где должна была проходить реквизиция, попал под ледяной ливень, что сек, не жалея, все вокруг. Ветер яростно трепал раскидистые липы, и они жалобно стонали и потрескивали, словно корабельные мачты. Однако, несмотря на ливень, Бруно скачка радовала: свежий, чистый холодный воздух напоминал ему Восточную Пруссию. Когда же он снова увидит родные поля, светло-зеленую траву, болотца и удивительной красоты весеннее небо? Удивительную неспешную весну северных краев?.. Желтоватое небо, белоснежные облачка, рогоз, камыш и редкие островки берез. Когда снова поохотится на цапель, на куликов?.. Сейчас он ехал по дороге и видел вокруг себя крестьян, что брели из окрестных деревень, городков, местечек, ферм, ведя в поводу своих лошадок. «Хорошие лошади, — одобрил Бруно, — но совсем не ухожены. Французы — да и вообще все штатские — ничего в лошадях не смыслят».

На секунду он приостанавливался и пропускал мимо себя крестьян — они шли небольшими группками, — внимательно приглядываясь к лошадям, ища среди них тех, которые могут пригодиться на войне. Большую часть из них, разумеется, отошлют в Германию для полевых работ, но кое-кто потащит тяжелые грузы по пескам Африки или по заросшим хмелем пустошам Кента. Только Бог знает, куда подует вскоре ветер войны. Бруно вспомнил, как ржали перепуганные лошади в охваченном пожаром Руане. А сейчас лил дождь. Крестьяне брели, понурившись, и едва приподнимали головы, заметив стоящего неподвижно всадника в зеленом военном плаще. На секунду их взгляды встречались. «До чего же они медлительны, до чего неуклюжи, — думал Бруно. — Приползут с опозданием на два часа, и когда мы сможем пообедать? Сначала-то придется заниматься лошадьми. Ну, скорей же, скорей!» — негромко торопил он их, нетерпеливо ударяя хлыстом по голенищу и едва сдерживаясь, чтобы не заорать команду во весь голос, как на учениях. Мимо тянулись старики, дети, иной раз даже женщины: односельчане теснились поближе друг к другу. Прошли — и никого. На просторе, нарушая тишину свистом, гуляет только ветер. Воспользовавшись просветом, Бруно пустил лошадь в галоп, торопясь в город. Позади него потянулось новое терпеливое шествие. Крестьяне шли молча. Сначала у них забрали молодых ребят, потом хлеб, потом зерно, муку, картошку, забрали бензин, автомобили, теперь забирают лошадей. Завтра что заберут? Кое-кто из них пустился в путь уже с полуночи. Шли, сгорбившись, опустив головы с непроницаемыми лицами. Сколько бы ни говорили они мэру, что все кончено и теперь хоть трава не расти, сами прекрасно знали, что земля должна быть распахана и урожай собран. Есть-то надо. «А ведь было куда как неплохо, — думали они. — Немцы… свиные морды… А с другой стороны, война есть война… Господи! Сколько она еще продлится? Долго еще терпеть?» — бормотали потихоньку крестьяне, поглядывая на свинцовое грозовое небо.

Под окнами Люсиль целый день шли крестьяне и лошади. Она зажимала себе уши, чтобы больше не слышать топота. Она не желала ничего знать. Хватит с нее войны, ее горя, ее печалей! Они переворачивали ей душу, надрывали сердце, не позволяли быть счастливой. Да, несмотря ни на что, счастливой, Господи! «Конечно, идет война, — рассуждала она сама с собой, — томятся в лагерях узники, рыдают вдовы, нищета, голод, оккупация. И что же? Что я делаю плохого? Он самый почтительный друг. Книги, музыка, долгие разговоры, наши прогулки в лесу де ла Мэ. Мысль о войне, о всеобщих несчастьях вызывает в нас чувство вины. Но он в этих несчастьях виноват ровно столько же, сколько я. Война — не наша вина, и пусть нас оставят в покое. Пусть нас оставят!» Люсиль временами пугалась и изумлялась собственной непокорности — она бунтовала против мужа, свекрови, общественного мнения, против «роевого сознания», как говорил Бруно. Против жужжащего, злобного роя, подчиняющегося неведомым целям. Она ненавидела этот рой… «Пусть они делают, что хотят, но и я буду делать, что хочу. Я хочу быть свободной. Я не требую внешней свободы — свободы путешествовать, покинуть этот дом (неужели возможно такое невообразимое счастье?!), я хочу свободы внутренней — жить по-своему, дорожить своей жизнью, а не жизнью роя. Ненавижу общественный дух, которым нам прожужжали все уши. Немцы, французы, голлисты сходятся в одном: нужно жить, думать, любить заодно со всеми, заодно с государством, страной, партией. Боже мой! А я не хочу! Я — жалкая бесполезная женщина, я ничего не знаю, но я хочу быть свободной. Мы стали рабами, — продолжала она про себя, — война послала одних туда, других сюда, нас лишили спокойствия, лишили куска хлеба, так пусть, по крайней мере, у меня останется право разбираться с судьбой, которая мне досталась, смеяться над ней, противостоять ей и, если достанет сил, избежать ее. Рабство? Лучше знать, что ты — раб, чем трусить за хозяином, как собака, и считать, что ты свободен. Они даже не понимают, что томятся в рабстве, — подумала Люсиль, вновь прислушиваясь к топоту лошадиных копыт и шарканью человеческих ног, — и я уподоблюсь им, если сострадание, солидарность, «роевое сознание» принудят меня отказаться от счастья». Ее дружба с немцем, тайна, скрытый мир во враждебном недобром доме — Боже мой! — как же это было сладко! Она чувствовала себя полноценным человеком, гордым, свободным. Она не пустит к себе никого, никому не позволит попирать свою территорию. «Никому! Мой мир никого не касается! Пусть они воюют, пусть ненавидят друг друга! Пусть его отец воевал когда-то с моим отцом! Пусть он собственными руками посадил моего мужа за колючую проволоку (навязчивая идея свекрови) — что из этого? Мы с ним друзья». Друзья? В полутемной прихожей Люсиль подошла к зеркалу в темной деревянной раме, стоявшему на комоде, посмотрела на свои сумрачные глаза, подрагивающие губы и улыбнулась. «Друзья? Он любит меня», — прошептала она. Она приблизила лицо к зеркалу и поцеловала свое изображение. «Да, он любит тебя. Мужу, который обманул тебя и бросил, ты не должна ничего. Но муж у тебя — военнопленный, он мучается в лагере, неужели ты позволишь немцу приблизиться к тебе, занять его место? А если да? И что будет потом? Военнопленный, муж — я никогда не любила мужа! Пусть он исчезнет! Умрет!.. Погоди, давай подумаем, — вновь заговорила она, прижав лицо к зеркалу, обращаясь к себе неведомой, до поры до времени прятавшейся, которую она только сейчас в себе разглядела, — женщине с темными глазами, тонким подрагивающим ртом и пылающими щеками, которая и была ею, и не была. — Давай все-таки подумаем… рассудим… как — никак ты — рассудительная француженка… Голос рассудка, что он тебе говорит? Куда приведет тебя эта история? Он — солдат, у него есть жена, он уедет, и что будет с тобой? Допустим, для тебя это будет мигом счастья… Или минутным удовольствием, а не счастьем? Ты и сама не знаешь, чем это для тебя будет…» Созерцание своего отражения в зеркале завораживало Люсиль, оно нравилось ей и внушало страх.