Я ночевал в спальне Курилова на раскладушке рядом с его альковом. Днем дом был наполнен приглушенными звуками шагов и голосов, но к вечеру все стихало. Погода стояла холодная — так часто бывает в Петербурге в конце весны, когда на Неве вскрывается лед. Помню, как входил в комнату, где царила полная тишина, только потрескивали поленья в камине. В углу горела лампа с розовым абажуром. Маргарита Эдуардовна сидела в маленьком кресле и держала руку мужа в своей. Увидев меня, она всякий раз восклицала пронзительным, как у птицы, голосом:
— Пора? Уже одиннадцать? Время отдыхать, друг мой.
Я садился у окна с книгой, а они, мгновенно забыв обо мне, возвращались к прерванной беседе.
Я поднимал глаза и украдкой наблюдал за их лицами. На губах Курилова блуждала слабая улыбка (на этих каменных губах, меньше всего предназначенных для смеха), казалось, он готов был слушать ее вечно. Я и сам получал удовольствие. Не скажу, что эта женщина была так уж умна, но ее бессвязная, чуточку безумная манера говорить успокаивала, как монотонное журчанье ручейка или пение птицы. Умела Маргарита Эдуардовна и молчать: она замирала в неподвижной позе, карауля каждое желание мужа, как старая опытная кошка караулит мышь. В полутьме комнаты ее волосы отливали тусклым золотом, глаза казались бездонными. Иногда она издавала короткий возглас, пожимала плечами или произносила фразу с неподражаемой иронией все повидавшей в этой жизни женщины. Она часто повторяла со вздохом: «Боже, как много я таких повидала!..» — и нежно гладила руку мужа:
— Бедный мой, дорогой мой, любимый…
Они обращались друг к другу на «ты», она называла его «Сердце мое… Любовь моя… Дорогой мой…». Эти слова, адресованные свирепому и прожорливому Кашалоту, трогали меня.
Однажды она сказала:
— Не думаешь же ты, что я ничего не замечаю? Нельзя было тебя слушать… Зачем мы поженились? Мы и так были счастливы.
Маргарита Эдуардовна неожиданно замолчала, и я замер, затаив дыхание.
— Ты помнишь, Валя? Помнишь, как было раньше?.. — тихо спросила она.
— Да…
— Что, если… если они преуспеют?.. Если ты больше не будешь министром, мы оставим эту страну и уедем жить во Францию, вдвоем…
Курилов переменился в лице.
— Неужели вы полагаете, что я держусь за власть?! — с пафосом воскликнул он. — Это тяжкий груз. Но пока государь нуждается во мне, я буду исполнять свой долг! — отчеканил он.
Маргарита Эдуардовна сникла. Курилов разнервничался.
— Я вас оставлю, — прошептала она.
Он открыл глаза:
— Спой мне что-нибудь на сон грядущий…
Она пела французские романсы и арии из старых оперетт, показывала ножку, выставляла грудь вперед, победительно откидывала голову… Совсем как в былые времена, в кабаре на Островах. Я отвернулся, чтобы не видеть постаревшего лица: она выглядела нелепо и жалко. Но Курилов ничего не замечал. В доме не было ни одного портрета Маргариты Эдуардовны, так что я не знал, действительно ли она была так хороша в молодости.
— Никто теперь так не споет!
Он гладил ее по руке — как друга, как ребенка, как жену, с которой прожил много лет, но постепенно воспоминания о былом воспламенили ему кровь, пальцы побелели от напряжения.
— Счастливые времена миновали, друг мой, — печально промолвила она.
— Жизнь коротка… — с горечью отвечал он.
— Не жизнь — молодость…
Курилов прошептал несколько слов, которых я не расслышал, и Маргарита Эдуардовна, спросила, пожав плечами:
— Правда?
Должно быть, то, что он сказал, когда-то имело для них особый смысл, потому что она рассмеялась.
Курилов повторил, подражая голосу жены:
— Правда? Так ты говорила… Правда? Милая моя птичка…
Когда Курилов смеялся, у него дрожал подбородок, суровый взгляд смягчался.
Дети каждый вечер приходили проведать отца. Сын Иван был очень на него похож. Курилов обожал этого пухлого бледного мальчика с большими ушами, он ласкал его, гладил по щекам, прижимал к себе и говорил со вздохом:
— Вот он какой, мой сын, мой наследник…
Нежно ощупав волосы и руки Ивана, он вдруг спрашивал с тревогой в голосе:
— Вы не находите, что он излишне анемичен, господин Легран?
Я до сих пор помню один удививший меня жест Курилова, когда он провел ладонью по лицу сына, опустив ему веки и верхнюю губу.
Дочь Курилова Ирина держалась холодно и замкнуто. Манерой двигаться, жестами, интонацией девушка очень напоминала отца. Она редко вступала в разговор и то и дело трогала золотую цепочку на шее. Курилов был с ней холоден, почти враждебен, в том, как он смотрел на нее, я улавливал смущение и гнев.
Дети целовали отцу руку, он крестил их и отпускал.
У Курилова и его жены была странная привычка: простившись на ночь и разойдясь по комнатам, они писали друг другу записочки, и слуги относили их на подносе с книгой или фруктами.
Иногда он просил меня читать их, потому что очень гордился женой и хотел, чтобы я восхищался стилем ее письма и изящным почерком. Маргарита Эдуардовна писала, как говорила, — коротко, иронично, слегка бессвязно, но вполне мило. Часто она напоминала мужу, о чем ему следует спросить меня, и всегда была очень нежна.
Ее слова не могли не растрогать даже самое черствое сердце.
«Доброй ночи, мой дорогой, мой единственный друг! Твоя преданная старушка Маргарита», — писала она.
Или так:
«С нетерпением жду утра: в нашем возрасте каждый новый день бесценен, тем более если он дарит надежду на встречу с тобой».
Как-то раз я прочел следующий текст:
«Из любви ко мне, дорогой друг, примите одну старую женщину, вдову Арончик, она живет в провинции и верит, что только вы можете восстановить справедливость. Когда-то давно, до нашей счастливой встречи, она была моей квартирной хозяйкой в Лодзи и преданно за мной ухаживала во времена…»
Дальше шли чьи-то инициалы, я прочел их Курилову, он нахмурился, и его лицо приобрело привычное упрямо-печальное выражение. Он тяжело вздохнул и велел мне положить письмо в папку.
Той ночью он задал мне неожиданный вопрос:
— Вам не кажется, что француженки обладают врожденным изяществом и чувством стиля?
Не дожидаясь ответа, он продолжил:
— Знали бы вы, как хороша была Маргарита Эдуардовна в «Периколе», когда я впервые ее увидел!
— Как давно это было?
Вопросы всегда заставали Курилова врасплох, он краснел и смущался, словно кто-то допустил при нем ужасную неловкость. Помнится, однажды, в годы революции, я допрашивал одного из великих князей… Этот пожилой человек долго сидел в «Крестах» и от голода почти лишился сил, но был холоден и учтив с охранниками и сносил все лишения с потрясающей выдержкой. Я не спал тридцать шесть часов и, войдя в комнату, сел напротив него, забыв извиниться. Лицо князя, искалеченное ударом кулака, покраснело не от гнева, а от смущения, словно я неожиданно разделся при нем донага… Бедняга Курилов перенял не только нервный тик императора Александра III, но и некоторые аристократические манеры.