«Надо было ей все рассказать, может, посоветовала бы что-нибудь. Спросить: „Думаешь, я зря все это затеял, ведь мне же за это и достанется?" Я уверен. Уверен ли? Нет, меня не проведешь, я видел твое лицо, собака, клянусь, ты дорого заплатишь. А все-таки должен ли я…» Вдруг Альберто пришел в себя и с удивлением увидел широкий луг, где выстраивались кадеты Леонсио Прадо для участия в параде 28 Июля . Как он сюда попал? Пустынный луг, прохладно, дует легкий ветерок, тусклый свет вечерней зари, все напоминает училище. Он посмотрел на часы: уже три часа, как он бродит по городу – идет куда глаза глядят. «А может, пойти домой, лечь в постель, вызвать врача, выпить снотворное, проспать целый месяц и забыть все: свое имя, Тересу, училище, проболеть хоть всю жизнь, лишь бы ничего не помнить». Он поворачивается и идет обратно. Останавливается у памятника Хорхе Чавесу; в полутьме – небольшой треугольник и крылатые фигуры, как будто вылепленные из смолы. Поток машин наводняет проспект, и Альберто ждет на углу вместе с другими пешеходами. Когда поток застывает и столпившиеся люди переходят мостовую вдоль стоящих стеной радиаторов, он по-прежнему бессмысленно смотрит на красный огонек светофора и не трогается с места. «Если бы можно было повернуть все вспять, я бы сделал иначе. В ту ночь, например, спросил бы только, где Ягуар. Нет его – и кончено, мне-то что за дело, украли у него куртку или нет, пусть каждый разбирается как хочет, – и тогда был бы я спокоен, не знал бы забот, слушал бы себе спокойненько мамашу: „Альберто, твой отец опять днем и ночью таскается со шлюхами», – и все дела". А теперь он стоит у остановки экспресса на проспекте 28 Июля; бар остался позади. Проходя мимо бара, он только мельком взглянул на него, но в голове все еще густой шум, резкий свет и пар, вырывающийся из дверей на улицу. Подошел экспресс, люди вошли, кондуктор спросил: «А вы?», но Альберто безразлично смотрит на него, и тот пожимает плечами, закрывает двери. Альберто поворачивается и в третий раз проделывает тот же путь по бульвару. Дойдя до бара, заходит в дверь. Шум захлестывает его со всех сторон, яркий свет слепит глаза, он часто мигает. Он направляется к стойке сквозь табачный дым и пьяный водочный угар. Просит телефонную книжку. «Наверное, черви уже едят его, наверное, начали с глаз, они ведь мягонькие, вот они ползут по шее, сожрали нос, уши, забрались под ногти, пожирают мясо, настоящий пир, должно быть, закатили. Надо позвонить раньше, пока еще черви не начали своей работы, пока его не похоронили, пока не умер, раньше, раньше». Шум выводит его из себя, не дает сосредоточиться, найти в столбцах имен то, которое нужно. Наконец нашел. Быстро поднимает трубку, хочет набрать номер, но рука повисает в нескольких миллиметрах от диска, в ушах пронзительно гудит. В метре от себя, за прилавком, он видит белый китель с измятыми обшлагами. Набирает номер и ждет. Тишина, застывший шум, тишина. Он оглядывается. В углу залы кто-то поднимает бокал за здоровье дамы; другие подхватывают, повторяют ее имя. Телефон все гудит с ровными промежутками. «Я слушаю», – говорит в трубке голос. Он онемел, горло перехватило. Белое пятно впереди него задвигалось, приблизилось к нему. «Пожалуйста, лейтенанта Гамбоа», – говорит Альберто. «Американское виски, – говорит белое пятно, – дерьмовое виски. А вот английское – это да». «Одну минуточку, – говорит голос, – сейчас позову». За его спиной произносят тост: «Ее зовут Летисия, и мне не стыдно признаться, что я люблю ее, ребята. Женитьба – шаг серьезный, но я ее люблю, и я женюсь на метиске, ребята». «Виски, – повторяет пятно, – Scotch. Хорошее виски. Шотландское, английское, все равно. Не американское, а шотландское или английское». «Алло?» – слышится в трубке. Он вздрагивает и слегка отводит ее от уха «Алло, – говорит лейтенант Гам-боа. – Кто у телефона?» «Повеселился – и будет, ребята. С сегодняшнего дня я серьезный человек. Теперь придется работать до третьего пота – надо приносить домой побольше денег, чтоб моя красавица была довольна». «Это лейтенант Гамбоа?» – спрашивает Альберто. «Водка из Монтесьерре – дрянь, – утверждает белое пятно, – а вот из Мотокати – это да». «Да, я. Кто у телефона?» – «Кадет, – отвечает Альберто. – Кадет с пятого курса». «За здоровье моей метисочки и моих друзей». «В чем дело, кадет?» «Лучшая в мире водка, – уверяет белое пятно, потом поправляется: – Одна из лучших, сеньор, водка Мотокати». «Ваше имя?» – говорит Гамбоа. «У меня будет десять детей, и все мальчики, чтобы я мог назвать их в честь моих друзей. Никого не назову своим именем, только вашими, ребята». «Арану застрелили, – говорит Альберто. – Я знаю кто. Можно к вам зайти?» – «Ваше имя?» – говорит Гамбоа. «Если хотите убить слона, дайте ему водки Мотокати». «Кадет Альберто Фернандес, сеньор лейтенант. Первый взвод. Можно к вам прийти?» – «Приходите немедленно, – говорит Гамбоа. – Улица Бологнеси, 327. Барранко». Альберто вешает трубку.
«Все изменились, может, я тоже изменился, только за собой не замечаю. Ягуар, тот страшно изменился. Ходит злой как черт, слова ему не скажи, подойдешь спросить о чем-нибудь – папироску попросишь или что, – он только огрызается. Ничего слышать не хочет, чуть что – усмехнется злобно, как перед дракой, еле-еле его успокоишь: „Ягуар, да что ты, да ты не злись, да я же ничего, да что ты в бутылку лезешь?" А только объясняй не объясняй, у него руки все равно чешутся, за эти дни уже нескольким перепало. Он такой не только с ребятами, а и со мной, и с Кудрявым, удивляюсь, как он может так с нами – ведь мы же члены Кружка. А вообще-то я знаю, почему так изменился Ягуар – это он из-за Кавы, понять его можно. Пускай притворяется, будто ему на все наплевать, а видно: как Каву выгнали, совсем другой стал. Никогда не замечал, чтоб он так бесился, – все лицо дергается, матерится страшно, грозится: всех сожгу, перебью, подожгу ночью офицерский корпус, полковнику брюхо распорю, кишки на шею намотаю. Кажется, уже год прошел, как мы трое собрались в последний раз. Тогда Каву заперли в карцер, и мы все доискивались, кто настучал. Несправедливо выходит, Кава там с козами – тошно ему небось, дальше некуда, а стукач в полном порядке, знай почесывает себе брюхо. Да, думаю, нелегко будет его найти. Наверное, офицеры его подкупили, денег дали. Ягуар говорил: „Два часа сроку, и все узнаю. Да что там, за час найду, только нюхну – сразу унюхаю шкуру". Куда там, это дикаря можно нюхом учуять или так высмотреть, а настоящие сволочи умеют притворяться. Его, наверное, это и бесит, только вот с нами надо было ему по-другому – мы-то ведь всегда с ним заодно. Не пойму, почему он ото всех отошел. Ты к нему, а он уже бесится, вот-вот прыгнет на тебя и укусит; точное ему дали прозвище, лучше и не придумаешь. Не подойду больше, а то еще подумает, будто я навязываюсь, а мне просто хотелось поговорить с ним по-приятельски. Вчера мы чудом не сцепились, не знаю, как я удержался, надо было его одернуть, поставить на место – я-то его не боюсь. Когда капитан собрал нас в актовом зале и начал говорить про Холуя, что, мол, в армии приходится дорого расплачиваться за ошибки, зарубите себе на носу: это вооруженные силы, а не зоопарк, случись это во время войны, за безответственное поведение его бы сочли предателем родины. А, черт, у всякого терпение лопнет, когда слушаешь, как мертвеца ругают. Тебе бы самому, Пиранья, мерзавец, пулю в череп. И не один я обозлился, а все, по лицам было видно. И вот я сказал: „Ягуар, нехорошо так цепляться к мертвому, давай оборвем капитанчика". А он мне: „Помолчи ты, дубина, пока тебя не спросили. Еще слово скажешь – берегись". Он больной, не иначе, нормальные люди так не делают, у него голова не в порядке, он просто сбрендил. Не думай, что ты мне очень нужен, Ягуар, я ходил за тобой так только, чтобы время провести, а теперь уж все, кончится эта музыка, и мы больше не увидимся. Выйду из училища и никого видеть не захочу – одну Худолайку, утащу ее, и будет она жить со мной».