Мадам Лесерф молчала; потом сказала:
— Вы, должно быть, очень любили своего сводного брата, раз так хлопочете о его прошлом. Как он умер? Покончил с собой?
— О нет, — сказал я. — У него было больное сердце.
— А мне померещилось, будто вы сказали, что он застрелился. Это было бы куда романтичнее. Я буду разочарована, если ваша книга окончится в постели. Летом здесь растут розы — прямо здесь, в этой грязи, — но меня сюда летом больше калачом не заманишь.
— Я, во всяком случае, никоим образом не намерен искажать его жизнь, — сказал я.
— Ну и хорошо. Я знавала человека, который напечатал письма своей покойной жены и раздавал их друзьям. Отчего вы думаете, что жизнь вашего брата будет кому-нибудь интересна?
— Да разве вы никогда не чита… — начал было я, как вдруг у ворот остановился элегантный, но забрызганный грязью авто.
— Как некстати, — сказала мадам Лесерф.
— Но, может быть, это она! — воскликнул я. Из автомобиля вылезла женщина и ступила прямо в лужу.
— Она самая, — сказала мадам Лесерф. — Ну вот что: вы уж, пожалуйста, стойте здесь.
Она побежала по дорожке, махая рукой, и, подбежав к новоприбывшей, поцеловала ее и увела налево, и я потерял их из виду за боскетом. Через минуту они опять показались: обошли кругом сад и вот уже поднимались по ступеням. Вот скрылись в доме. Я, в сущности, так и не разглядел Елены фон Граун, разве только ее расстегнутую шубку и яркое кашнэ.
Я нашел каменную скамью и сел. Я был взволнован и доволен собой: наконец-то добыча была у меня в руках. На скамье лежала чья-то трость, и я потыкал ею в жирную бурую землю. Дело сделано! Нынче же вечером, поговорив с ней, я вернусь в Париж и… Тут мысль, чуждая другим — подкидыш, эльфами подмененный дрожащий младенец, — закралась и смешалась с толпой… Еду ли я в самом деле вечером в Париж? Как это у Мопассана, в бегущей без передышки фразе из одного его второсортного рассказа: «Я забыл книгу» [96] . Но я начал забывать о своей.
— Так вот вы где, — послышался голос мадам Лесерф. — А я думала, вы уехали домой.
— Ну что? Все благополучно?
— Вовсе нет, — спокойно ответила она. — Уж не знаю, что вы ей там написали, но она решила, что это имеет отношение к фильме, которую она затеяла. Она говорит, что вы заманили ее в ловушку. Вам теперь придется исполнять то, что я вам скажу. Вы с ней не будете говорить ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра. Но останетесь здесь и будете с ней как можно любезнее. Она мне обещала все рассказать, а потом вы, может быть, и побеседуете с ней сами. Договорились?
— Как это в высшей степени мило с вашей стороны — взять на себя все эти хлопоты… — сказал я.
Она села рядом со мной на скамью, и так как скамья была очень коротка, а я несколько, так сказать, тяжеловат, то ее плечо касалось моего. Я провел языком по губам и стал чертить тростью каракули на грунте.
— Что это вы хотите нарисовать? — спросила она и слегка кашлянула.
— Волны своих мыслей, — довольно глупо отвечал я.
— Как-то раз, — сказала она тихо, — я поцеловала одного человека только за то, что он мог написать свое имя вверх ногами.
Палка выпала у меня из рук. Я пристально поглядел на мадам Лесерф. Я смотрел на ее гладкий белый лоб, ее темно-фиолетовые веки, которые она опустила, должно быть, неверно истолковав мой взгляд, увидел бледное родимое пятнышко на бледной щеке, тонкие крылья носа, чуть припухшую верхнюю губу (она наклонила свою темную голову), матовую белизну горла, алым лаком покрытые ногти тонких пальцев. Она подняла лицо; ее странные бархатные глаза с райками чуть выше обыкновенного уставились мне на губы.
Я встал.
— Что случилось, — спросила она, — о чем вы подумали?
Я покачал головой. Но она была права, я думал — думал о том, что требовало немедленного разрешения.
— Мы что же, идем в дом? — спросила она, когда мы пошли по дорожке.
Я кивнул.
— Но она, знаете, еще не спустится какое-то время. Скажите, отчего вы надулись?
Кажется, я остановился и опять посмотрел на нее пристально, в этот раз на ее стройную фигурку в желтом тесном платье.
В глубокой задумчивости я двинулся дальше, и крапчатая, вся в солнечных пятнышках аллея словно хмурилась мне в ответ.
— Vous n'êtes guère aimable [97] , — сказала мадам Лесерф.
На террасе стоял стол и несколько стульев. Там сидел давешний неразговорчивый блондин, которого я видел за завтраком; он изучал механизм своих часов. Садясь, я неловко толкнул его под локоть, и он выронил малюсенький винтик.
— Бога ради, — сказал он по-русски, когда я извинился.
(Так он русский? Отлично, это мне и нужно.) Она стояла к нам спиной, негромко напевая и притопывая в такт ногою по плитняку. Потом она провела руками по узким бедрам и замолкла; словно призрак танца пролетел и растаял [98] .
Тогда я повернулся к своему молчаливому соотечественнику, разглядывавшему свои остановившиеся часы.
— А у ней на шейке паук, — сказал я тихо по-русски.
Ее рука взлетела к затылку, она круто повернулась.
— Што? — спросил мой тугодум-соотечественник, посмотрев на меня. Потом — на нее, потом сконфуженно улыбнулся и опять взялся за часы.
— Я чувствую, j'ai quelque chose dans le cou… [99] — сказала мадам Лесерф.
— A я как раз говорил этому русскому господину, — сказал я, — что мне показалось, будто у вас на шее паучок. Но мне померещилось, это игра света и тени.
— Так заведем граммофон? — спросила она весело.
— Весьма сожалею, — сказал я, — но мне нужно ехать домой. Надеюсь, вы меня извините.
— Mais vous êtes fou [100] , — вскричала она, — разве вы не хотите видеть мою подругу?