Мемуары безумца | Страница: 47

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Вот почему у него не было ни жены, ни содержанки, ни замужней любовницы, ни гризетки, ни барышни. Оставались вдовы — но о них он и не думал.

Когда пришла пора выбрать род занятий, он колебался, все они отталкивали его. Для филантропии он был недостаточно хитер, а природная доброта помешала заняться медициной, что же до торговли, так он не умел считать, один вид банка действовал ему на нервы. Несмотря на безрассудство, ему хватило ума не думать всерьез о благородной профессии адвоката, впрочем, его представления о справедливости не совпадали с законами. У него был слишком хороший вкус, чтобы стать критиком, и он, быть может, был слишком поэт, чтобы преуспеть в литературе. И потом, разве это профессия? Надо устроиться, иметь положение в свете, от праздности бывает тоска, надо стремиться быть полезным, человек рожден для труда — эти трудные для понимания максимы часто повторяли ему.

Смирившись с тем, что скучает повсюду, и наскучив всем, он объявил о желании изучать право и жить в Париже. Многие в городе завидовали ему, говорили, что ему посчастливилось, он станет завсегдатаем кафе, театров, ресторанов, будет в обществе красавиц. Он не прерывал их и улыбался той улыбкой, за которой пытаются скрыть слезы. Как давно он мечтал покинуть навсегда свою комнату, где столько зевал, опершись локтями на письменный стол из красного дерева, за которым в пятнадцать лет сочинял свои драмы! Теперь он с болью расставался со всем этим. Быть может, мы сильней всего привязаны к тем самым местам, которые более всего клянем. Разве не скучают узники по своей темнице? Ведь в тюрьме у них была надежда, а на воле надеяться не на что. За стенами тюрьмы им грезятся маргаритки в полях, изрезанных ручьями, зреющие хлеба, тенистые дороги, но, вернувшись на свободу, в нищету, они видят жизнь такой, какова она есть — убогой, тяжелой, грязной и равнодушной. Ее красоты — сельские сторожа, мешающие сорвать плод жаждущим, лесничие, охраняющие кроликов от голодных, жандармы, на случай если кто-то вознамерится прогуляться без паспорта.

Он снял меблированную комнату, где вещи были куплены для других, и другие до него пользовались ими, ему казалось, что он поселился в развалинах. Дни он проводил за работой, слушая глухой уличный шум, глядя, как хлещет по крышам дождь.

В ясные дни он гулял в Люксембургском саду, бродил по опавшей листве, вспоминая, как бродил вот так же в коллеже, и не сомневался, что будет так же ходить и через десять лет. Или он усаживался на скамью и думал о тысяче нежных и печальных вещей, смотрел на холодную темную воду в прудах, потом с тяжелым сердцем возвращался домой. Два-три раза, от нечего делать, он входил в церкви во время вечерней службы, пытался молиться. Вот посмеялись бы его друзья, увидев, как он погружает пальцы в кропильницу и осеняет себя крестом!

Однажды вечером, скитаясь в предместье, раздраженный так, что впору схватиться за оружие и беспощадно биться, он услышал пение и орган, тихими вздохами вторящий голосу. Он вошел. Под портиком на полу сидела старуха, просила милостыню, потряхивая монетками в жестяной кружке. Распахивалась и закрывалась вновь занавешенная дверь, входили и выходили люди, слышался стук деревянных башмаков, шарканье стульев, передвигаемых по плитам. В глубине сияли хоры, искрилась дарохранительница, пел молитвы священник, в нефе на длинных шнурах покачивались светильники, вершины стрельчатых сводов и боковые пределы оставались в тени, дождь хлестал по витражам, дребезжали свинцовые переплеты, орган вздыхал, и голоса отвечали ему — так когда-то на скалистом берегу он слушал, как переговаривались море и птицы. В нем проснулось желание стать священником, молиться, отпевать умерших, носить власяницу и покорно простираться ниц в любви к Создателю… Вдруг шутовская ухмылка проснулась глубине души, он поглубже надвинул шляпу, пожал плечами и вышел вон.

Он стал еще печальнее, и дни тянулись дольше, звуки шарманки за окном надрывали ему сердце, в них слышалась неодолимая тоска, он называл шарманки ящиками, полными слез. Он все больше молчал, ибо не строил из себя скептика, скучающего и во всем разочарованного. И находили даже, что характер его стал более жизнерадостным. Чаще всего бывало, что ручку шарманки крутил какой-нибудь нищий с юга, из Пьемонта или Генуи. Почему он покинул свой край и хижину, с крышей, увенчанной кукурузой во время жатвы? Он долго рассматривал шарманщика, широкое квадратное лицо, черную бороду, смуглые руки. Обезьянка в розовом платье, гримасничая, прыгала на его плече, музыкант протягивал шляпу, он бросал в нее подаяние и смотрел вслед, пока тот не исчезал из виду.

Напротив его окон вот уже три месяца строили дом, он смотрел, как растут стены, поднимаются один над другим этажи, как выводят оконные проемы, штукатурят, красят, навешивают двери, въезжают хозяева и устраиваются там. Соседство его взбесило, смотреть на камни ему нравилось больше.

Он ходил по музеям, разглядывал нарисованных людей, неподвижных, вечно молодых в своей идеальной жизни, на них смотрели, и они смотрели на проходящую мимо толпу, не поворачивая головы, не отнимая руки от эфеса шпаги. Их глаза останутся такими же блестящими, когда наших внуков не будет на свете. Он забывал обо всем перед античными статуями, особенно перед теми, что были покалечены.

С ним произошел печальный случай. Однажды на улице он узнал в прохожем знакомого, тот сделал такое же движение к нему, оба остановились и приблизились друг к другу. То был он! Его старый друг, лучший друг, брат, в коллеже они были неразлучны, рядом были в классе и в дортуаре, за уроками и в наказании, вместе играли во дворе и на прогулке шли рука об руку и когда-то решили не расставаться, дружить до гроба. Сначала они обменялись рукопожатием, назвали один другого по имени, потом молча оглядели друг друга с головы до ног — оба изменились и уже начали стареть. Расспросив о том, что поделывают сейчас, оба вдруг замолкли и не знали, о чем говорить. Они не виделись шесть лет и не смогли обменяться и парой слов. Заскучав и поглядев друг другу в глаза, они разошлись.

У него совсем не было энергии, и время, вопреки всем философским теориям, казалось ему ненужной роскошью, потому он начал пить и курить опиум. Часто днями он лежал полупьяный, то ли в апатии, то ли в тяжком сне.

Бывало, он чувствовал прилив сил и резко распрямлялся, как пружина. Тогда его привлекала работа, и сияние мысли вызывало кроткую и глубокую улыбку мудреца. Он погружался в замыслы, строил грандиозные планы, мечтал представить в новом свете известные эпохи, связать искусство и историю, объяснить великих поэтов и художников, выучить для этого языки, углубиться в античность, изучить Восток. Он представлял, как прочтет и расшифрует надписи на обелисках, потом называл себя безумцем и опускал руки.

Он больше не читал, точнее, читал книги, которые сам считал плохими, но своей посредственностью они нравились ему. Ночами он не спал, ворочался в постели и утром вставал совсем разбитым, словно вовсе не ложился.

Измученный привычной тяжкой тоской и находя некоторое удовольствие в связанном с нею отупении, он стал похож на тех, кто, зная, что умирает, уже не открывает окна, чтобы вдохнуть свежего воздуха. Он перестал мыть руки, жил, как нищий, в грязи, по неделе не менял рубашки, не брился и не причесывался. Чувствительный к холоду, он не менял обуви, промочив ноги утром, и весь день оставался в мокрых башмаках, не зажигал огня, бросался одетым на кровать, пытаясь заснуть. Он смотрел, как ползают по потолку мухи, курил и провожал глазами синие спирали дыма, выходившие изо рта.