Заглянем, чтобы понять, в чем дело, в самое нутро вот такого русского мужика — лесного, земляного Гришки Распутина.
Во-первых, — он невежествен, почти непредставимо и — непоправимо. Во-вторых, — он умен. В соединении получается то, что зовут «мужицким умом»; какая-то гениальная «сметка», особая гибкость и ловкость.
Сметка позволяет Распутину необыкновенно быстро оборачиваться, пронизывать острым взором и схватывать данное, направлять его так и к тому, чего он желает. Но сами желания его до крайности просты, и без всякого подобия «политики». Распутин даже не «честолюбив»: слишком тонкое это для него понятие. Если попытаться выразить в словах, чего, собственно, желал Распутин, то выйдет приблизительно так: «Чтобы жить мне привольно, ну и, конечно, в почете; чтобы никто мне не мог препятствовать, а чтобы я, что захочу, то и делаю. А другие пусть грызут локти, на меня глядя».
Кроме этих: «Чтобы жить мне…» — никаких у него желаний не имеется; он и не подозревает, что могут существовать еще какие-то другие. Сами по себе — они обыкновеннейшие из обыкновенных. И мы в Распутине опять ничего не поймем, если не поймем еще одного свойства его, очень важного.
В душе — или в «натуре» — такого русского «странника» каждое из его простых желаний доведено до размеров гомерических и вообще ничем не ограничено. Привольная жизнь? Он ее представляет себе безобразно и неопределенно, в каком-то таком виде, что «небу жарко». Почет? Такой уж почет, чтоб неслыханно. А делать, что хочется, — это значит на целый свет размахнуться, в вихрях закрутиться, без препоны, без удержу, и все прочь с дороги!
При такой непомерности волевого устремления самое простое желание принимает образ чудовищный. Понятие о мере является лишь с началом какой-нибудь культурности. Но Распутин — первобытный человек из вековой первобытной среды.
Как многие, ему подобные, — из более одаренных — он с юности томится тяжелыми страстями своих желаний; бросается в «божественность» (это одно — доступно, одно — рядом: и монастыри, и странники, и «святость»). Конечно, и тут он безмерен в размахе; тотчас стихия завивает его — и он тычется в разгул, в похабство — знай наших, все прочь с дороги!
Но «мужицкий ум» — сметка — не дремлет. Настоящей сладкой, почетной, вольной жизни нету. И чуть ему «пофартило» — он маху не дал. Зацепился — и поехал — поплыл по молочной реке к своим кисельным берегам.
Похоть, тщеславие, страх — обычная человеческая триада, первоначальный двигатель воли; но время кует ее на своей наковальне, а молот — сознание и то, что мы называем культурой. У Распутина — похоть, тщеславие и страх — в девственном, нетронутом виде и в русской, острой безмерности, бескрайности. И только они. Ничего другого ни в нем, ни у него не было. Как же и зачем станем мы говорить о какой-то «распутинской политике»?
11
Бахвал и немцы
Попав на «кисельные берега», Распутин смекнул остро, чем держится и что ценится. С гениальным тактом юродствует, темнит свои прорицания, подчеркивает «народную», «мужичью» святость. Да особой хитрости, тонкости и не требовалось. Среда, в которую он попал, была ведь тоже по-своему некультурна и невежественна. Шелковая русская рубашка Распутина — это для нее убедительно, умилительно, а попробуй он надеть дешевенький пиджак, заговори он человечьим языком (отлично знал его, понатершись), назови кого-нибудь на «вы», а царя и царицу не «папой с мамой» — еще неизвестно, чем бы обернулось.
Осторожный, опасливый, он не лез туда, где мог сорваться. Бывало, конечно, — при его-то безудержности — но он быстро поправлялся. В начале войны ошибся: запророчествовал более определенно, заехал в «политику» и «географию»: будет, мол, победа, как подплывут к городу Вене русские корабли…
Главная «политическая» роль — указывать, подыскивать, ставить «верных» людей — сразу пришлась ему по душе. Нехитро, почетно и выгодно. Он и выбирает таких, которые не только не сковырнут его, не лишат приволья и почета, но еще всячески стараться для него будут из одной благодарности за такое место.
Распутин, как и царица, уверен, что все совершается вот тут, в этом месте, около царей. Подальше, пошире? Там стены тумана, непоправимое невежество. А он и не любопытен. Схватывает остро лишь то, что, думает он, может коснуться его самого. Через полгода войны он, конечно, не сказал бы, что надо посылать корабли в Вену. Он вот рассуждает о будущей роли Англии и находит благоприятной гибель Китченера… [156] Но об Англии он знает так же мало, как о России, и к обеим одинаково равнодушен.
Войны он не хотел (ни один русский мужик не хочет войны и ненавидит ее из своего угла). Но раз война — он обязательно хочет победы русского царя над Вильгельмом (царица по-своему, Распутин по-своему, по-мужицки, но оба смотрят на войну как на борьбу царей). Его прямой интерес, чтобы победил царь, около которого ему привольно и почетно живется. Все россказни о немецких симпатиях Распутина (не говорю уж царицы) — совершенный вздор. Он видел в победе прямое благо для себя, — как же не желать ее?
Не забудем, однако: в Распутине сидит еще и пьяный разгульник и похотник. «Чего захочу — чтоб не было мне никакой препоны…» Пьянство его — русское, гомерическое, с плясом диким и с гиком, непременно со скандалом… и с «бабами». Даже из наикультурнейшего русского человека выскакивает, если он пьян, Гришкин дебош и скандал. Что же после этого Гришка, в первобытности своей и безмерности?
Пил он действительно без меры. С ног не скоро валился, очень был крепок. А потому говорили, что он пьет — не пьянея. Как бы не так: если он пьет — он пьян до дна. Все — до дна: и гик, и крик, и пляс, и гомерическое бахвальство. В эти минуты расчет и хитрая сметливость отступают от него. Ему действительно «море по колено». Ему надо уж не удивлять — поражать на месте.
Грубые и грязные сплетни о его отношениях к царице — порождение самого Распутина. В известный момент он был способен на все. Неосторожное или намеренно ловкое слово собутыльника — и Распутин выхватывает из кармана кучу смятых бумажек — письма царицы. Не выпускает из рук, но махает в воздухе ими, тычет пальцем, хрипит: «а? что? Не писала этого? Да она у меня… Да я ее…»
Ловкому, холодному человеку ничего не стоило обойти его в эти минуты.
И меня не удивляет такой факт, не всем, может быть, известный, но достоверный: в Петербурге имелась очень серьезная немецкая организация — из русских состоящая. Люди достаточно тонкие, чтобы употребить на пользу и Распутина. Они ничего у него не просили; это были только верные товарищи и участники грандиозно безобразных его кутежей. Сами даже задавали сутками длящиеся кутежи, иногда прямо «в честь» Распутина.
И «собутыльники» эти уж, конечно, умели узнавать от Распутина все, что знал он. Треть его речей была чепухой, треть бахвальством, но треть, случалось, шла на пользу: в последние годы царица не устает расспрашивать царя о военных (секретных) планах и намерениях «для нашего Друга, который может помочь», не устает повторять: «Говори с Ним откровеннее обо всем».