Нино молча слушала меня. Когда я кончил говорить, она наклонилась ко мне, погладила мои волосы:
— Прости свою Нино, Али хан. Я была дурой. Не знаю, почему мне показалось, что ты легко можешь привыкнуть ко всему, к любому месту. Мы остаемся. Не будем больше говорить о Париже.
И она нежно поцеловала меня.
— Наверное, нелегко быть женой такого человека, как я?
— Нет, Али хан, нет…
Она коснулась пальцами моих щек. Моя Нино была сильной женщиной. Я знал, что сейчас убил ее самую заветную мечту.
— Когда у нас родится ребенок, — сказал я, сажая ее к себе на колени, — мы поедем в Париж, Лондон, Берлин, Рим. Мы ведь еще не были в свадебном путешествии. Проведем лето там, где тебе больше понравится. И каждое лето мы будем ездить в Европу, ведь я — не тиран. Но мой дом должен быть на земле, которой я принадлежу. Потому что я — сын нашей степи, нашего города и солнца.
— Да, — согласилась Нино, — и к тому же ты — хороший сын, о Европе забыто. Но твой ребенок не должен быть сыном ни степи, ни песков. Пусть это будет дитя только Али и Нино. Да?
— Да, — сказал я, давая тем самым согласие быть отцом европейца.
— У твоей матери были очень тяжелые роды, Али хан. Но ведь в то время не принято было приглашать к своим женам европейских врачей.
Мы сидели с отцом на крыше, и голос его звучал грустно:
— Когда у твоей матери усилились схватки, мы дали ей выпить толченые бирюзу и алмаз. Но это не очень помогло ей. Чтобы ты стал набожным и храбрым, мы повесили твою отрезанную пуповину на восточной стене между саблей и Кораном. Потом ты носил ее на шее, как талисман, и ни разу не заболел. А в три года ты сорвал этот амулет с шеи и выбросил, вот с тех пор и начались твои болезни. Сначала, чтобы отогнать их от тебя, мы ставили в твоей комнате вино, сладости, раскрасили петуха и пустили в твою комнату. Но ты продолжал болеть. Потом нашли какого-то знахаря, живущего в горах. Он привел с собой корову. Корову закололи, знахарь распорол ей брюхо, вытащил кишки, а тебя положил в брюхо. Через три часа тебя достали оттуда, ты был весь красным. Но все болезни, как рукой сняло.
Из дома доносились глухие, протяжные стоны. Я сидел неподвижно, и не слышал ничего, кроме этих стонов. Они становились все громче и всё отчаянней.
— Сейчас она проклинает тебя, — спокойно промолвил отец. — Все женщины во время родов проклинают своих мужей. В старину после родов закалывали барана, и женщина кропила его кровью постель мужа и ребенка, чтобы изгнать из дома злых духов, которых она призывала во время родов на голову мужа.
— Сколько это может продлиться, отец?
— Часов пять, шесть, может, десять. У Нино узкий таз.
Он умолк. Может быть, вспомнил мою маму, которая умерла при родах. Потом он неожиданно поднялся.
— Подойди сюда.
Мы разулись и опустились на колени на коврики для намаза. Сложили руки — правую поверх левой — и отец сказал:
— Сейчас мы можем помочь ей только этим, но молитва важней любого врача.
С этими словами отец поклонился и начал молиться по-арабски:
— Бисми-ллахи-еррахмани-рахим [15] .
Кланяясь на коврике, я повторял за ним слова молитвы:
— Альхамду-лиллахи-раби-л-алемин-ар-рахмани-рахим-малики-яумидин [16] .
Я закрыл лицо руками. Стоны Нино продолжали доноситься до, моего слуха, но теперь они уже не действовали на меня. Мои губы сами собой шептали аяты Корана:
— Ийяка-на-буду-ваийяка-настаин [17] .
Ладони мои бессильно опустились на колени, и я в полнейшей прострации слушал шепот отца:
— Ихдинас сирата-лмустагим сирата-ллазина-анаммта-алаихим [18] .
Красные узоры на коврике сливались в одно целое. Я приник лицом к ковру:
— Гаира-лмагдуми-алаихим-вала-ззалвн [19] .
Мы лежали, распростершись пред ликом Всевышнего, и повторяли на языке арабских бедуинов молитвы, которые некогда в Мекке Аллах вложил в уста Пророка.
Крики Нино стихли. Я сидел на ковре, перебирал четки и шептал про себя тридцать три имени Всевышнего.
Кто-то коснулся моего плеча. Я поднял голову, увидел чье-то улыбающееся лицо. Человек что-то говорил мне, но я не слышал его слов. Отец тоже смотрел на меня. Я встал и медленно спустился по ступенькам.
Занавески в комнате Нино были задернуты. Я подошел к кровати. Нино лежала бледная, вся в слезах. Она молча улыбнулась мне, а потом на чистом азербайджанском языке, на котором она почти не говорила, прошептала:
— Девочка, Али хан, очень красивая девочка. Я так счастлива.
Я сжал ее ледяные руки. Нино закрыла глаза.
— Не позволяйте ей спать, Али хан, она должна некоторое время бодрствовать.
Я коснулся пальцем пересохших губ Нино, она бессильно посмотрела на меня. Женщина в белом переднике протянула мне сверток, в котором лежала маленькая, сморщенная куколка. У нее были маленькие пальчики и большие бессмысленные глаза. Куколка плакала, широко раскрыв ротик.
— Ты только погляди, какая она красавица, — сказала Нино, играя ее пальчиками.
Я взял сверток. Куколка уже заснула, и ее сморщенное личико было очень серьезным.
— Назовем ее Тамарой? — прошептала Нино.
Я согласился, потому что это имя носили и христианки, и мусульманки.
Кто-то вывел меня из комнаты. Взгляды всех были устремлены на меня. Мы с отцом вышли во двор.
— Возьмем коней и поскачем за город, — предложил отец. — Нино скоро уже сможет уснуть.
Мы вскочили на коней и галопом понеслись меж песчаных холмов. Отец что-то говорил, и до меня с трудом дошло, что он пытается утешить меня. Не знаю, почему он решил, что я нуждаюсь в утешении, я был чрезвычайно горд, что у меня родилась эта сонная, задумчивая девочка с бессмысленными глазами.
* * *
Снова потекли дни, одинаковые, как камешки на четках. Нино подносила Куколку к груди, тихо напевала ей по ночам грузинские песни и, глядя на это свое маленькое, сморщенное подобие, задумчиво качала головой. Со мной она обращалась пренебрежительно, даже жестоко, потому что я был мужчиной, существом, неспособным перепеленать ребенка.