– Ной, а Ной, – всхлипывал парень из Айовы, – как ты себя чувствуешь? Тебе лучше?
Ною казалось, что он улыбается Джонни Бернекеру, но в действительности даже подобия улыбки не получилось, несмотря на все его усилия, и вскоре он понял это. К тому же, ему стало страшно холодно – слишком холодно для лета, слишком холодно для солнечного полдня, слишком холодно для Франции, слишком холодно для июля и для его лет…
– Джонни, – с трудом прошептал он, – не беспокойся, Джонни. Береги себя. Я вернусь, Джонни, честное слово вернусь…
Война вдруг стала какой-то забавной. Не было больше ни окриков, ни брани. Не было Рикетта: он погиб, обагрив Ноя своей сержантской кровью. Теперь был маленький добрый грек с мягким голосом, заботливыми руками, косыми глазами – щупленький человечек с тонкими усиками и странным греческим именем; теперь было худощавое, грустное лицо генерала, который зарабатывал свое жалованье, прогуливаясь под огнем со стеком под мышкой, – трагичное и властное лицо человека, которому ни в чем нельзя отказать; теперь были горячие братские слезы Джонни Бернекера, которого он поклялся не покидать никогда, потому что они приносят друг другу счастье и должны выжить, пусть даже погибнет вся рота, и обязательно выживут, раз здесь столько полей, столько изгородей, которые еще предстоит брать! Армия изменилась, армия продолжает быстро меняться на глазах, чувствовал Ной сквозь крутящуюся паутину трубок и зажимов, сквозь пелену морфия и слез.
Ноя положили на носилки и понесли. Он приподнял голову. Сняв каску, Джонни Бернекер сидел на земле и, одинокий в своем горе, оплакивал друга. Ной попытался окликнуть Джонни, заверить его, что все обойдется, но не смог издать ни звука. Он снова уронил голову и закрыл глаза, потому что было невыносимо горько смотреть на покинутого друга.
Под жаркими солнечными лучами конские трупы вздувались и смердели. К этой вони примешивался резкий больничный запах, исходивший от разбитого санитарного обоза: исковерканных, перевернутых повозок с бесполезными теперь красными крестами, рассыпанных остро пахнущих порошков, ворохов всяких бумажек. Убитых и раненых убрали, а обломки обоза по-прежнему валялись вдоль извивающейся в гору дороги в том самом виде, в каком их оставили пикирующие бомбардировщики.
Христиан, все еще не расставшийся со своим автоматом, медленно шагал мимо разбитого обоза вместе с другими потерявшими свои части солдатами, которых набралось человек двадцать. Никого из них он не знал. Он примкнул к этой разношерстной группе только сегодня утром, отстав от наспех сформированного взвода, куда его назначили три дня назад. Он не сомневался, что ночью взвод сдался противнику, и испытывал мрачное чувство облегчения от того, что больше не приходится отвечать за поступки других.
При виде разбитого обоза с красными крестами, которые так никому и не помогли, его охватили отчаяние и гнев, гнев на тех молодчиков, которые со скоростью шестисот километров в час ринулись на едва тащившиеся в гору повозки, до отказа набитые искалеченными, умирающими людьми, и с бессмысленной жестокостью обрушили на них бомбы и град пулеметных очередей.
Поглядывая на своих спутников, он видел, что те не разделяют его гнева. В глазах у них было лишь отчаяние. Они потеряли способность гневаться и брели, вконец измученные, согнувшись под тяжестью ранцев, некоторые даже без оружия, не обращая внимания ни на разбитый обоз, ни на смердящие конские трупы. Они медленно брели на восток, то и дело тревожно окидывая взором ясное, но грозное небо, брели без цели, без надежды, как затравленные звери, жаждущие лишь добраться до тихого, укромного местечка, где можно лечь и спокойно умереть. Некоторые, охваченные безумной жаждой стяжательства, не желали расставаться с награбленным добром даже в сумятице отступления и смерти. Один нес в руке скрипку, отнятую у какого-то безвестного любителя музыки, у другого торчала из ранца пара серебряных подсвечников – немое свидетельство того, что он даже в этой предсмертной агонии не терял веры в будущее, в торжественные обеды при мягком свете свечей. Здоровенный красноглазый детина, без каски, с копной насквозь пропылившихся рыжих волос, нес в ранце с десяток деревянных ящичков камамберского сыра. Он упрямо шагал вперед, обгоняя других. Когда он поравнялся с Христианом, тот, несмотря на и без того невыносимую вонь, почувствовал острый, кислый запах размякшего сыра.
В голове разбитой колонны стояла повозка с установленной на ней 88-миллиметровой зенитной пушкой. Лошади в постромках застыли в диких позах, словно, насмерть перепуганные, рвались в галоп. Ствол и лафет были забрызганы кровью. «И это немецкая армия, – мрачно подумал Христиан, проходя мимо, – лошади против самолетов…» Правда, в Африке тоже отступали, но там, по крайней мере, отступали на машинах. Ему вспомнился мотоцикл и Гарденбург, итальянский штабной автомобиль, санитарный самолет, перенесший его через Средиземное море в Италию. Такова уж, видно, судьба немецкой армии: чем дольше она воюет, тем примитивнее становятся средства ведения войны. Кругом одни эрзацы: эрзац-бензин, эрзац-кофе, эрзац-кровь, эрзац-солдаты…
Казалось, он всю жизнь отступает. Даже трудно было припомнить, наступал ли он когда-нибудь. Отступление стало обычным явлением, неотъемлемым условием существования. Назад, все назад, вечно побитые, измотанные, вечно среди смердящих трупов – трупов убитых немцев, вечно преследуемые вражескими самолетами с пулеметами, изрыгающими из крыльев буйно пляшущие язычки пламени, с летчиками, которые довольно ухмыляются, убивая без всякого риска для себя сотни людей в одну минуту.
Сзади раздался громкий гудок автомобиля, и Христиан, посторонившись, сошел на обочину. Мимо промчалась маленькая закрытая машина, обдав его клубами пыли. Перед глазами Христиана промелькнули гладко выбритые лица пассажиров, у одного во рту торчала сигара.
Вдруг кто-то предостерегающе закричал, в небе послышался рев моторов. Христиан метнулся в сторону и спрыгнул в ближайшую щель. Подобные щели немецкая армия предусмотрительно отрыла вдоль многих дорог Франции специально для этой цели. Он пригнулся к сырой земле и, не смея поднять головы, прислушивался к завыванию моторов, к дикой трескотне пулеметов. Сделав два захода, самолеты улетели. Христиан, встал и выбрался из щели. Никто из его спутников не пострадал, но маленькая машина перевернулась, уткнувшись в придорожное дерево, и горела. Двух пассажиров выбросило на середину дороги, и они лежали там неподвижные. Двое других остались в объятой пламенем машине, где горели вместе с обивкой, обильно политой расплескавшимся бензином.
Христиан медленно подошел к тем двум, которые ничком лежали на дороге. С первого взгляда было ясно, что оба мертвы.
– Офицеры, – проворчал кто-то сзади. – Отъездились. – Говоривший сплюнул.
Остальные равнодушно прошли мимо. Христиан секунду колебался, подумав, что, может быть, следует попросить кого-нибудь помочь ему убрать трупы, но ведь тогда неизбежно последуют пререкания, а какая теперь разница, останутся трупы на дороге или их оттащат на обочину…
Христиан медленно пошел дальше, чувствуя дрожь в больной ноге. Во рту был противный привкус, словно все там пропиталось запахом конской падали и лекарств из разбитых склянок. Стараясь отделаться от него, Христиан высморкался, прокашлялся и несколько раз сплюнул.