Миллике только плечами пожал:
— Черт возьми! Она в своей комнате. Она снова заперлась в своей комнате. А жена закрылась в своей… Служанка попросила расчет. — Он сел, поставив локти на стол и обхватив руками голову. — Если так пойдет и дальше, я психом стану.
— Нет, — возразил Руж, — есть выход получше. Я ведь сказал, что у тебя есть шанс, и не спорь со мной. Надо лишь с толком взяться за дело…
Луны не было видно. Прямо напротив светились два окна, посаженные так близко, что сливались в одно, но луны видно не было. Вместо нее — лишь вихри мерцающих светлых пылинок в разрывах облаков, как когда видишь лампу через муслин. Тут донеслись первые звуки аккордеона. Они проникали через квадратики окон, чертя на них птичьим крылом узоры и заставляя позвякивать. Она обхватила руками голые ноги и склонилась вперед, вытянув шею. Звуки все плыли и плыли. Она спрыгнула на пол…
— Ты никак не сможешь взять дело в свои руки. Пусть себе кричит…
Вот она уже у двери. Она вслушивается, приложив ухо к тонкой еловой доске. В доме тихо, и лишь снизу доносится какой-то звук, похожий на жужжание мухи, мечущейся за занавеской.
— При чем здесь твоя жена; послушай, Миллике, ты сам знаешь…
Она идет к своему большому кожаному чемодану, вынимает оттуда эспадрильи [1] и цветастую шаль. Она заворачивается в нее и выскальзывает наружу. В коридоре и на лестнице ни души. Даже лампочки не зажгли, если только мадам Миллике не потушила их, поднимаясь.
Ей ничего не стоит дойти до двери, ведущей в переулок, туда, откуда доносятся звуки. Вот они снова звучат в свежем ночном воздухе, все более громкие и прозрачные; она погружается в мелодию танца, скользящую в открытую дверь коридора…
— Оставь ее в покое, — продолжают говорить в кафе. — Зачем ты заставляешь ее работать? Это вовсе не ее дело. Оставь ее в покое, а иначе она совсем уйдет в себя…
Внутрь проникает мелодия аккордеона и, задев ненароком мужчин, кружится под железными абажурами.
— Ты знаешь, это как крылья бабочки — тронь их, и они посереют… Дай ей свободу, а если она тебе надоест, всегда можешь отправить ко мне…
Дверь дома снова притворена. Она теперь там, где надо, с другой стороны. Сейчас музыка принадлежит ей. Мелодия наполнила ее, словно поднявшись по ручейку. В углу площадки для игры в кегли, прямо за сараями, между стен есть проход. Она проскальзывает в него, поднимает голову и смотрит по сторонам. Звуки доносятся справа. Стена слишком высокая, но тут она показывает, на что способна. У самой стены стоит повозка с лестницами. Повязав шаль на поясе, она хватается за повозку обеими руками и лезет вверх при свете луны, которая как раз выходит из облаков и погружает в свое сияние ее волосы, плечи, юбку и ноги. Вот где проявилась ее ловкость. На мгновение она прячется на самом верху, опираясь на вытянутые вперед руки; она на краю залитой цементом площадки, где развешивают сушиться белье на натянутой поперек проволоке. Ну и хватка у нее, ну и сноровка! Она не встает во весь рост, так ее слишком легко заметить. Лунный серп светится, как кусочек льда, на самом углу кафе Миллике, сверкающей дорожкой пробегая вдали по воде. Она ползет, как кошка. Она движется так незаметно, что тишина вокруг словно сгущается. Она добралась до другого конца площадки. Ей остается только вытянуться и заглянуть за край.
Это, оказывается, с другой стороны двора, в длинном доме с покатой крышей и первым этажом из камня. Что-то вроде сарая с конюшней внизу и двумя комнатами сбоку, в одной из которых светится окно без занавесок. Сквозь него все отлично видно. У выбеленной известкой стены притулилась железная кровать, накрытая покрывалом с цветной каймой. Он сидит между окном и кроватью на стуле без спинки, потому что иначе он бы просто не смог сесть. Горб на спине пригибает голову к самым коленям; он с большим трудом поднимает ее. Господи, какой он коротышка! Какой осунувшийся! Он совсем маленький, а инструмент огромный и кажется еще больше, когда человечек раздувает его мехи из красной кожи и описывает ими полукруг, обеими руками выдавливая потом из них воздух. Как легко и быстро летают его пальцы по блестящим клавишам! Она подается чуть вперед. Он поворачивается в ее сторону, ногой поправляя под собой табурет. Мелодия стихла, но вот новая, и она просто великолепна, лучше и быть не может. Сначала приглушенный рокот басов — и вдруг словно звенящий водопад звуков.
Стук в стекло; он продолжает играть. Трижды стучат — он поднимает голову без всякого удивления.
Ничто не прерывает и даже не замедляет на мгновение размеренный ход мехов и его бегущие вверх-вниз, словно по лестнице, пальцы; дверь дрогнула, он знаком приглашает войти, потом снова изо всех сил давит на мехи, извлекая заключительный аккорд. Она входит в первую комнату, где ей перехватывает горло от едкого запаха кожи; под второй дверью виднеется полоска света.
Войдя, она прислоняется спиной к стене. Какая же она высокая по сравнению с ним! Она застывает, опираясь на стену и скрестив руки; в полумраке отчетливо блестят ее зубы.
Похоже, он понял; он делает ей знак.
Своими прекрасными руками она развязывает шаль, спадающую с округлой шеи.
Здесь, на берегу озера, местность равнинная (что нечасто встретишь в этих краях). Здесь горы довольно далеко отступают от кромки воды, которую обычно обхватывают стеной, освобождая плоский, хотя и довольно неровный берег шириной в один-два километра.
Между железной дорогой и озером в беспорядке чередуются пустоши и возделанные земли (здесь это тоже редкость); тут поровну полей и виноградников, довольно захудалых, по правде говоря, не так уж много стоящих ферм и домов — меньше, чем в округе. Чуть дальше на восток земли и вовсе не обработаны; там пляж с шелковистым песком и соснами, склонившимися перед смертью над самой водой. На фоне искрящейся воды они стоят словно память о ночи. В лесу, немного дальше, в ущелье поет кукушка. Рыжие стволы вздымают в небо чернеющий в вышине полог. Кажется, что, когда день занимается над прозрачной водой, в их ветвях находит пристанище ночь. Тут укрывается она и снова появляется после вечерней зари. Чуть дальше за лесом вместо песка начинается галька, и здесь берег острым мысом врезается в гладь озера. Вот и дом Ружа, смахивающий скорее не на дом, а на одноэтажный барак из дерева и кирпича, когда-то покрашенный в желтый цвет. Перед ним сарай с шестами для сушки сетей.
Чтобы идти дальше, приходилось двигаться по тропе между зарослей камыша, поднимавшегося выше плеч, — и так до самой Бурдонет. Здесь вода вдруг оказывалась прямо перед вами, в то время как раньше она была всегда сбоку. Правда, до другого берега с обрывистыми скалами было совсем близко. Это была мертвая вода без всякого течения. Уходивший на запад мыс защищал залив от волн, накатывающих со стороны Женевы, а скала сдерживала восточный ветер. Там, в самом конце тропинки, которую он каждый год заново подравнивал, Руж держал свои лодки. Самая маленькая из них была выкрашена в зеленый цвет. Они стояли, привязанные веревками, в застывшей и неглубокой воде, в которой маленькая рыбка двигалась взад и вперед, словно челнок. Вода быстро взмучивалась из-за густой тины, в которую вынужден был ступить путник, желавший двигаться дальше. Приходилось снимать ботинки, чтобы добраться до вершины скалы, откуда открывался великолепный вид. На тропинке из обжигающих ноги камней торчали клочки какой-то колючей травы, зато наверху под огромными елями стелился влажный и мягкий зеленый ковер. Лес здесь звался Большим, хотя, правду сказать, не такой уж он был и большой, зато очень густой, а со стороны Бурдонет так и почти непроходимый. Напротив, у озера, деревья словно парили над пустотой. По воскресеньям здесь всегда было полно гуляющих и влюбленных.