Произнося «в жизни», я дважды заикнулся. Каннингем кивнул, избегая встречаться со мной взглядом и по-прежнему уставясь на карандаш в руке.
— Как у тебя с монетой?
— На первое время хватит.
— Так помни, если что не так, тебе есть куда прийти.
— Буду помнить. А сейчас мне пора, — сказал я, взглянув на часы. — У меня свидание.
— Ишь ты! — со смехом воскликнул Каннингем, встал и крепко пожал мне руку. Больше я ни с кем не простился.
Поставив свою машину на стоянке, я вышел и стал ждать. Из большого кирпичного здания с развевающимся флагом на фронтоне и латинской надписью по, фасаду доносился нестройный приглушенный шум, такой знакомый и живо напоминавший о собственных школьных годах.
Пэт, наверно, сейчас на уроке. Рассказывает о Гражданской войне Севера и Юга Америки или о престолонаследии английских королей. Она весьма серьезно относится к преподаванию истории. «Это наиболее релевантный предмет», — однажды сказала она мне, употребив модное в те дни среди педагогов слово, которым они обозначали уместность. «Все, что происходит сегодня, — пояснила она, — это следствие того, что происходило в прошлом». Вспомнив эти ее слова, я криво усмехнулся. Итак, значит, тем, что я родился заикой и вырос, чтобы стать забракованным летчиком, я был обязан Миду, разгромившему при Геттисберге генерала Ли, либо же Кромвелю, который обезглавил короля Карла I? Пожалуй, Пэт позабавится, когда мы обсудим это на досуге.
В школе прозвенел звонок. Сдержанный академический гул превратился в счастливый рев по случаю долгожданной свободы, и несколько мгновений спустя нестройная орда учеников в ярких цветастых парках и шерстяных шапочках высыпала из всех дверей.
Как обычно, Пэт вышла одной из последних. Она была чрезвычайно добросовестной учительницей, и обыкновенно двое или трое учеников окружали ее у стола после урока, задавая вопросы, на которые она обстоятельно и терпеливо отвечала. Когда я наконец увидел ее, лужайка перед школой уже опустела, сотни детей исчезли, словно растаяли в лучах всегда бледного зимнего солнца в близком моему сердцу штате Вермонт.
Вначале Пэт не заметила меня. Она была близорука, но из смешной суетности не носила очки, а надевала их лишь при чтении или в кино. В ходу у меня была шутка, что она даже рояля в комнате не заметит.
Я стоял прислонившись к дереву и молча следил, как она, все еще не замечая меня, приближается ко мне, прижимая к груди папку со школьными тетрадями. Она была в коротком голубом пальто, красных шерстяных чулках и замшевых лыжных ботинках. Шла она, по своему обыкновению, быстрым шагом, сосредоточенно глядя перед собой. Ее головка с темными волосами, собранными в узел на затылке, была наполовину скрыта большим поднятым воротником пальто.
Увидев наконец меня, она улыбнулась, но не отчужденно, а приветливо. Объяснение, следовательно, предстояло более трудное, чем я ожидал. Мы не поцеловались. Всегда надо было считаться с тем, что кто-нибудь увидит из окна школы.
— Ты вовремя. Мои вещи там, — махнула она рукой по направлению к стоянке, где примостилась ее старенькая обшарпанная машина. Добрая часть ее жалованья уходила на взносы помощи беженцам из Биафры, голодающим индийским детям, политзаключенным в разных частях света. Дома у нее было, вероятно, не больше трех платьев.
— Говорят, что лыжня сегодня очень хороша. Походим на славу, — продолжала она, поворачиваясь, чтобы идти к стоянке.
Я удержал ее за руку.
— П-погоди м-минутку, — с трудом выговорил я, не обращая внимания на то, что она слегка покривилась от моего заикания. — Мне нужно что-то с-сказать тебе. Я н-не п-поеду.
— О! — с некоторым удивлением негромко воскликнула она. — А я думала, что ты свободен.
— Я с-свободен и н-не п-пойду на лыжах. Я у-уезжаю.
— На субботу и воскресенье?
— С-совсем.
Она прищурилась, словно внезапно потеряла меня из виду:
— И тебе больше нечего сказать мне?
— Н-нечего.
— Ах, нечего, — резко отозвалась она. — Может, все же сообщишь, куда уезжаешь?
— Еще с-сам н-не знаю.
— И не соизволишь объяснить, почему?
— С-скоро с-сама узнаешь.
— Если у тебя несчастье, — тон у нее смягчился, — и я могу помочь…
— П-помочь н-не с-сможешь.
— Будешь писать мне?
— П-постараюсь.
Она поцеловала меня, не боясь, что могут увидеть из окон школы. И никаких слез. И ни слова любви. А ведь все могло быть иначе, если бы она сказала, что я дорог ей, что она любит меня.
— У меня скопилось много непроверенных работ. А снег еще долго пролежит. — Кивнув мне, она криво улыбнулась. — Желаю удачи везде и во всем.
Я проводил ее взглядом, когда она зашагала к стоянке. Маленькая, скромная, прежде такая близкая. Потом я сел в свою машину и, захлопнув дверцу, уехал.
В этот же день в шесть часов вечера я покинул свою просто обставленную квартиру, оставив в ней лыжное снаряжение и ботинки, только подбитую мехом парку я уложил в туристский мешок, чтобы передать брату Пэт, который был примерно одного роста со мной. Хозяйке я сказал, чтобы она взяла себе мои книги и все, что осталось после меня в квартире.
Я решил уехать на юг налегке, покинув город, где, как теперь понял, прожил счастливо более пяти лет.
У меня не было определенной цели. Я собирался, как и сказал Фредди Каннингему, присмотреться, чем мне дальше заняться в жизни, и было все равно, где начинать.
Рассчитать свою дальнейшую жизнь… Времени для этого у меня было сколько угодно. Сидя за рулем своей маленькой машины, мчавшейся на юг вдоль всего Восточного побережья Америки, я был предоставлен самому себе. По широким автострадам я уже миновал Вашингтон, Ричмонд, Саванну. Ничто не привлекало моего внимания, я находился в том состоянии полного одиночества, что погружает в философские размышления. Я думал о своих отношениях с Пэт и о многом другом в прожитой жизни. Из английской литературы я вынес, по крайней мере, тот взгляд на жизнь и отношения людей, что твой характер — это твоя судьба, а твои успехи и неудачи — следствие твоих достоинств и недостатков.
Однако теперь я уже не был в этом уверен. Я, конечно, не считал себя безупречным человеком, но, однако, был хорошим сыном, верным другом, добросовестным работником. Я не был жестоким, не нарушал законов, не соблазнял женщин, никогда не дрался, если не считать потасовок на школьном дворе. И все же… все же пришел к печальному концу в кабинете доктора Райяна.
Судьба человека — его характер. Но разве от этого зависела судьба тридцати миллионов европейцев, погибших во второй мировой войне, или тех, кто от голода падал замертво на улицах Калькутты, или тех жителей древней Помпеи, которые были заживо сожжены огненной лавой?