Видно, давно уже не было шума во дворе!
Старики притаились в домах, прикинулись дурачками, будто они не знали, в чем дело, а сами краем глаза наблюдали за неприятелем. Машина строчила, рубанок строгал, и тикали все старые часы дяди Зиши.
Днем, когда никаких перемен в реб-зелменовском дворе еще не наблюдалось, дядя Ича пел песню:
Я шью сермяги и поддевки —
Для мужичков моих обновки,
Для моих лапотничков,
По дешевке.
Все починю я, все исправлю,
Заплаты крепкие поставлю.
Моих лапотничков
Не оставлю…
И хитро подмигивал тете Малкеле:
— С невесткой, скажу я тебе, мы угадали как нельзя лучше!
* * *
Вечером, когда тетя Малкеле собиралась в больницу, Бера вдруг позвал ее к себе и попросил передать роженице, что его сына зовут Марат.
— Если Хаеле это не понравится, — потягивал он свой ус, — она может завтра же взять и выйти замуж за кантора.
Дядя Ича энергично подтянул штаны и приготовился драться.
— Подайте мне его сюда, этого буйвола, я его сотру в порошок!
А дядя Юда крикнул, задрав голову к окну Беры:
— Кто ты такой, хамло, что ты хаешь моего отца?
И дядя Зиша тоже вышел. Он сказал женщинам (интересно знать, почему дядя Зиша обращается всегда к женщинам?):
— Я как следует поразмыслил и считаю, что эта история с именем ляжет на наш род пятном на веки вечные.
Но даже теперь у дяди Юды глазки полезли поверх очков.
— А твой зять, Зишка, разве не пятно на нашем роду?
Дядя Зиша ответил ему холодно:
— Во-первых, я разговариваю не с тобой, во-вторых, на моего зятя у меня имеется дозволение московского раввина, а в-третьих, если бы ты не был невеждой, ты знал бы, что подобное уже случалось во времена Эзро и Нехемье и что нет ничего нового под солнцем.
Еще хорошо, что дядя Зиша при этом не устроил обморока.
Творилось что-то невообразимое. Тете Малкеле еле удалось загнать драчунов в дом. Она была вне себя. Есть предположение, что именно она втихомолку подбивала дядьев на борьбу за честь реб Зелмеле, а что касается выступления Хаеле, то совесть Малкеле, по правде говоря, была тут не совсем чиста.
Тетя Малкеле была вне себя.
И наверное, поэтому она поздно ночью, вернувшись из больницы, сочла своим долгом обойти зелменовские квартиры и передать:
— Что ты скажешь на это — ведь с Бериным Маратиком носится вся больница!
А потом под каким-то предлогом она позвала Фалка к дяде Зише в дом, где все дядья сидели за чаем. Его попросили рассказать о Марате — не о Берином, а о том, незнакомом Марате: был ли он хотя бы порядочным человеком, любил ли он евреев — о других вещах нечего уж и говорить!
Фалк заверил всех, что, в частности, тут можно не сомневаться. Он осветил роль Марата во французской революции, указал на борьбу якобинцев с жирондистами, потом он остановился на Парижской коммуне, резко раскритиковал крупные ошибки, совершенные тогда, и закончил хвалебным гимном Октябрьской революции.
В тот вечер ржаные дядья вкусили немного от науки.
Дядя Зиша улыбался.
Как передают, он в тот последний зимний вечер чувствовал себя довольно хорошо, даже шутил с Фалком и с тетей Малкеле по поводу нынешних милых внуков (о зятьях все еще нельзя было упоминать).
И кто бы мог подумать, что завтра в это же время дяди Зиши не будет среди живых?
Теперь все уже знают, все до одного, что в нем тогда говорила кротость, которая присуща людям перед смертью. Он долго смотрел на Зелменовых своими желтоватыми белками, а они, овечьи души, не понимали, что это он прощается с ними.
Несомненно, он тогда предчувствовал смерть, как все старые часовщики, которые имеют дело с живыми, так сказать, вещами: захотят — потихоньку соберут часы, и они идут; захотят — вставят в глаз линзу, вытащат колесики да волосики, и уже нет никакой жизни, как бы ужасно это ни выглядело.
На другой день дядя Зиша поднялся чуть свет. Был сильный мороз. Дядя Зиша раздул самовар и в снежной синеве, которую отбрасывали окна, встал на молитву. Потом, закутанный в талес, он подал тете Гите в постель стакан горячего чая.
Тетю Гиту объял холодный ужас. Взглянув в предутренней мгле на талес, она подумала, что это пришли за ее душой: она впопыхах еле успела напялить на голову какой-то платочек. Но вот она услышала влюбленный голос дяди Зиши.
Он сказал:
— Пей, Гита, пей. Всю жизнь ты подавала мне чай, и я даже не знаю, заслужил ли я это.
Тетя Гита от удивления ничего не ответила. Ей только стало ясно, что дядины дела совсем плохи.
Потом она все утро стояла у печки, посматривая украдкой, как он сидит, согнувшись над циферблатиками, покуда в конце концов не заметила по затылку и плечам, что он уже не здешний. И тут надо сказать, что на все касающееся смерти нет другого такого знатока, как тетя Гита.
* * *
И действительно, вскоре, через несколько часов, дядя Зиша умер и почти что из-за пустяка.
Ко двору подъехали какие-то деревенские заиндевевшие сани. От них еще несло ночным холодом полей. Из-под соломы вылезли крестьянин и крестьянка, оба закутанные, облепленные соломенной трухой, у обоих застывшие носы картошечкой. Они спросили Зишу-часовщика, и им указали на него.
Сначала дядя подумал, что они привезли из деревни часы в починку. Но оказалось (в том-то и было несчастье), что это не просто мужики из деревни, а очень близкие родственники дяди Зиши: это были не более и не менее, как Сонины свекор и свекровь. Теперь, приезжая в город на базар, сказали они, у них уже будет где оставить лошадь.
На лбу у дяди Зиши выступил холодный пот. Дяде Зише вдруг захотелось обнять тетю Гиту и заплакать. Сватья обращались к нему, а он будто и не слышал, но седой мужичок, как назло, все переспрашивал с воодушевлением:
— Так это ты Зишка-часовщик?
— Да.
Дядя Зиша сопел побелевшим носом и поглядывал в окно: не видят ли там люди его позора?
Конечно, дядя Ича уже вертелся у крыльца, подозревая что-то, и была опасность, что этот выродок зайдет сейчас спросить, который час.
Тогда дядя Зиша поднялся, доплелся до выходной двери и открыл ее.
— Ичка, — сказал он, полуживой, — ты, наверное, уже хочешь узнать, который час?
— Да, — встрепенулся дядя Ича, — интересно бы узнать!
— Без четверти двенадцать.
И тут он неуклюже повернулся, вздохнул и упал на крыльцо, лицом в черный снег.