Зелменяне | Страница: 4

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— У меня другим голова забита, — твердила она.

Вообще, тетя Малкеле вела себя как школьница, что казалось немножко странным для такой умницы, какой была она.

Однажды учитель, не застав ее дома, даже нашел нужным пожаловаться дяде Иче.

— Ваша жена, — сказал он, — довольно способная, но она к занятиям относится недостаточно серьезно.

— Вот как?! — удивился дядя Ича.

Потом он выговаривал тете Малкеле:

— Как же так? Это же, наверное, стоит денег!

Тетя Малкеле сперва растерялась, даже покраснела, но тут же нашла отговорку:

— У меня книжки нет.

Вот этого дядя уже никак не мог понять.

— Разве в доме мало книжек? Или ты уже все выучила?

Тетя Малкеле сама чувствовала, что ее ответ неудовлетворителен, и она тут же придумала другую отговорку:

— Я что-то плохо вижу… выпало стеклышко из оправы…

Но не надо думать, что дядя был всегда так строг к тете Малкеле. Не мешает помнить, что мы имеем дело с давнишней любовью, которая длится уже сорок два года. Конечно, дядя Ича сочувствовал тете.

А однажды был даже такой случай.

Тетя Малкеле спешит в город, а учитель должен вот-вот прийти. Вдруг вбегает Мотеле с криком:

— Тетя, учитель идет!

Говорят, тетя Малкеле так растерялась, что вместе с кошелкой, в шубе и в валенках, залезла на кровать. Дядя Ича укрыл ее, потом скрестил на груди руки, склонил голову немного набок (о Зелменов!) и весьма грустно сказал учителю:

— Моей старушке сегодня что-то нездоровится… Заметьте себе где-нибудь, товарищ учитель, и вы уж отдадите нам этот урок в другой раз.

Все же тетя Малкеле немало успела.

Глубокая зима. Окна заросли снегом. Комсомолия в клубах, а тетя сидит целыми вечерами, перепачканная чернилами, и работает пером. На столе стоит восьмилинейная лампа, как у каждого портного. В трубе завывает ветер. Дядя сидит у края стола, шьет и порет. Тетя Малкеле сидит у другого края — над своими уроками. Перо скрипит. Вот она подсовывает дяде записку, а у самой лицо сияет. Дядя Ича подносит записку к самой лампе — он может читать только на расстоянии.

Тетя Малкеле пишет ему так:

«Я здорова. Ты идеш. Иди к печке, дастань глечек. Имы будим пить чай. От миня твоей уважаемой жины Малки Хвост».

Дядя Ича улыбается. Он доволен. Потом, когда они уже сидят за чаем, он заводит с ней поучительный разговор. На мелочах он не останавливается. Он говорит о самом существенном.

— Нет, так не пишут, — заявляет он, — говорить так — еще допустимо, а писать надо деликатно.

Тетя Малкеле начинает даже беспокоиться.

— Вот ты пишешь, — говорит он: — «Я здорова». Это неделикатно выраженная мысль. Так нельзя писать.

— А как же? — спрашивает тетя.

— Надо писать, — и дядя Ича закрывает глаза, — надо писать: «Я пребываю в наилучшем, полном здравии».

Тетя Малкеле видит, что он прав.

— Списывай из письмовника, — говорит он, — потому что теперешняя метода что-то совсем не то… И книжки надо читать! От книг набираются ума. Был раньше писатель Шомер, [4] у него можно кое-чему поучиться. Теперешние не годятся, что-то все у них про солнце да про луну.

А на дворе, в темноте, как огромная серебряная миска стояла зима.

* * *

Стояли страшные морозы — тридцать пять градусов. Белые крыши сползли до самой земли, по вечерам снег, и воздух походил на горящий синим пламенем спирт.

Улицы пустовали, хотя только что наступил вечер. Кто же эти двое, которые отправились гулять в такую стужу? Это Бера дяди Ичи и Хаеле дяди Юды вышли со скользкого двора и пустились по улице.

Самое время, если хочешь чего-нибудь добиться!

Беру холод не берет. Но Хаеле зарылась в воротник и идет, стуча высокими ботами, как на виселицу.

Во дворе говорят:

— Что поделать с этой девушкой, если она выбирает для своих любовных похождений только морозы да метели!

А молчаливая тетя Гита, которая из рода раввинов, однажды сказала ни к селу ни к городу:

— Этой девице быть матерью водовоза!

* * *

Бера и Хаеле молчали. Он бежал немного впереди и набирался храбрости — даже под Казанью ему не приходилось так туго.

— Хаеле, я тебе нравлюсь?

Хаеле уже давно ждала такого подхода к делу и ответила с улыбкой:

— Так нельзя спрашивать.

— Почему?

Он тоже улыбался. Тогда для Хаеле дяди Юды зима затрепетала серебряной рыбиной, потому что Зелменова любит природу, и она коварно спросила:

— А я тебе нравлюсь?

Бера улыбался, улыбался и улыбался.

Теперь спрашивается: что было дальше?

Хаеле вдруг схватила его своими полными, всегда замерзшими руками за голову и стала целовать в губы, в нос, в жесткие впадины щек. Вот что было дальше.

Таким образом, все стало ясно. Было только странно, что они стоят на таком диком морозе и целуются без конца. Позднее по этой улице проходил какой-то пожилой человек, так он на этом самом месте отморозил себе ногу.

Потом они опять гуляли, и было так же холодно. Они вышли на угол, где горел фонарь. При электрическом свете было видно, как замерзшие извозчики грелись в теплом дыхании своих лошадей. Было тихо, как в поле.

Бера посмотрел на часы и подозвал сани.

— Еще не поздно, — сказал он, — съездим распишемся.

Для Хаеле дяди Юды это было уже многовато. Вечер и так был заполнен. Она еще собиралась пойти домой и там, в тишине, на горячей постели, где всегда пахло отцовскими стружками, передумать все сызнова. Голову вскружила любовь. Тяжелая зелменовская кровь пока еще с трудом могла это усвоить.

Сани уже стояли возле них. Бера усадил невесту и укрыл ее промерзлой полостью. Сани рванулись и поплыли по улице. Хаеле с зелменовской горячностью прижалась к Бере и почувствовала его холодные, широкие плечи, от которых веяло уравновешенностью и спокойствием, как от дуба.

Хаеле дяди Юды шла зимней ночью домой. Вокруг зеленел мороз, осколком дешевого стекла звенели ее собственные одинокие шаги. Она дошла до реб-зелменовского двора, остановилась у дома и прошла не к отцу, а немного подальше — к тете Малкеле.

Дядя Ича большими глотками отхлебывал чай и продолжал поучительный разговор:

— Надо списывать с прописей, потому что буквы любят, чтобы их старательно выводили. Очень хорошо, видишь ли, поддаются «т» и «ф». Из «л» можно тоже кое-что сделать. Вспомни, Малкеле, мои письма, когда я был твоим женихом. Тебе хотя бы показывали мой почерк? Жаль, — вздохнул он, — уже столько лет я не брал в руки пера.