Вот и наверху в каменном доме светится окно. Тетя Малкеле говорит, что это дядя Фоля сидит у себя и тоже пьет.
Большая Медведица висит вниз головой на холодном небе над реб-зелменовским двором. Темно. Земля черна, кровельки черны. Из темноты, сквозь стены дома тети Гиты, доносится смех. Танцуют.
Дядя Ича, бедняжка, не может оторваться от ставни. Вот так же тысячи лет тому назад висел над окном мудрец Гилель и не мог насытиться мудростью. А теперь с разинутым ртом висит дядя. У тети Гиты в доме сейчас красиво, как в театре.
Всего одна лампочка горит под потолком. Тонька танцует. Тонкая, в темном платье, с руками, сложенными на груди, с головой, чуть склоненной набок, она раскачивается тихо и мягко, двигаясь маленькими шажками из угла в угол.
Гости сидят вдоль стен, в тени.
Тонька останавливается посреди комнаты, с легкой улыбкой смотрит вокруг и вдруг устремляется в танце прямо на людей, часто-часто притопывая маленькими шажками. Ее черные туфельки ловко стучат друг о друга, как бы переговариваясь.
А вот ее ноги принялись выписывать что-то красивым почерком на полу.
Рябой парень с разметавшейся по горячему лбу чуприной нагнулся к ней и сильно хлопает в тяжелые ладоши:
— Вприсядку, Тоня, вприсядку!
Он необычайно серьезен. Он весь поглощен танцем, и ему во что бы то ни стало хочется, чтобы она выкинула что-нибудь особенное.
И вот она пускается вприсядку, выбрасывая поочередно трепещущие туфельки, которые, блестя, мелькают, как черные клавиши рояля. Она танцует, как бы сидя в воздухе, раскачиваясь лишь на кончиках каблучков. Так держится на воде хороший пловец.
Тонька плясала, а в реб-зелменовском дворе, уже лежа в кроватях, тревожно прислушивались к мягкому топоту в доме тети Гиты. Прислушивались, как к неожиданной сердечной боли, к новой, непривычной музыке, заменившей давнишнюю скрипочку дяди Юды, которая плакала на зелменовских свадьбах и заставляла черствых Зелменовых пускать слезу на торжествах.
— Что творится на свете, а?
Дядя Ича крадется вдоль стен к себе домой. Всюду уже потушены огни, только в каменном доме еще светится одно окно.
Наверху сидит дядя Фоля. Возле него — бутылка водки. Он сидит без движения, смотрит застывшим взглядом на стену перед собой. Потом он поднимает руку, вытирает усы и снова наполняет свой стакан.
Дядя Фоля, наверное, единственный человек на свете, который умеет проводить время сам с собой.
«И откуда только деньги берутся, чтобы пьянствовать?»
* * *
У тети Гиты в доме стало тише. Светает. Облезший реб-зелменовский двор торчит из предутренней мглы углами своих крыш, как какая-то старая, развалившаяся крепость.
Повсюду светлеет, только стекла окон и дыры чердаков черным-черны.
Тихо.
На заборе шевелится какая-то белая тряпочка — наверное, пеленка, которую Зелменова с вечера забыла снять.
Со двора ушли последние гости. У дяди Фоли тоже погасла лампочка.
Светает.
Тонька немного навеселе. Она стоит посреди комнаты и жует яблоко. Край скатерти залит вином. Под столом валяется пустая бутылка. Тонька глубоко вонзает зубы в прохладную мякоть яблока и улыбается.
Разве она не наплясалась за ночь?
Черные пряди волос свисают на ее лицо.
Теперь отчетливо слышно, как тикают многочисленные часы дяди Зиши. В смежной комнате темно. Из темноты вылезают печь, полка на стене.
— Мама, где стоит варенье?
— Нет никакого варенья, — отвечает тетя Гита во сне.
Тонька улыбается. Она идет к двери, ведущей на улицу, и растворяет ее. Предутренний серо-розовый воздух вливается в дом, как музыка.
У крыльца, опершись головой о перила, стоит Цалел дяди Юды. У него теперь заостренное лицо, как у птицы.
Серый рассвет.
Слева в небе розовая полоска, как полоска накаляющегося железа.
— Ну? — кивает ему Тонька, покачиваясь.
— Ничего, — отвечает он.
Она перегибается через перила и, блуждая взглядом по двору, спрашивает:
— Ты, интеллигентская форма существования белка, что ты себе думаешь?
— Ничего.
— Это правда, что ты недоволен жизнью?
— Правда.
— Да, плохи твои дела!
Ему тогда показалось, что она это сказала с сочувствием.
— Иди сюда!
И Тонька обняла его, заглянула ему в глаза, а потом поцеловала в узкие, холодные губы, а он, несчастный, уже отказался не только от одесской виллы, не только от Тоньки, но и от самого себя, собираясь отдать Богу свою хилую душу…
Тонька вошла в дом и закрыла изнутри засов, а он, не двигаясь с места, долго смотрел на дверь дяди Зиши, как на проклятую преграду, которую никак не преодолеешь.
* * *
Ровно в девять часов утра Тонька отправилась на работу.
Реб-зелменовский двор лежал утомленный, смертельно утомленный от слухов и сплетен. Двери всюду были еще заперты. Только наверху в каменном доме женка дяди Фоли уже стояла у окна и с глубоким презрением смотрела вслед развратной девке.
Женка дяди Фоли там, наверху, у окна, глядя на Тоньку, качала головой, а потом сказала о ней так:
— Думаешь, ты красива? Краше в гроб кладут…
Весна накануне коллективизации.
Реб-зелменовский двор встретил ее мрачным видом, настороженными бородами, а главное — окружил молчанием Тоньку и Беру, которые, впрочем, в то время проводили долгие недели в деревнях.
А здесь, в реб-зелменовском дворе, думали, что революциям, можно считать, положен конец.
В синагогах сидели при стеариновой свечке. Бездельники-нахлебнички в обтрепанных сюртуках, с чистыми бородами, в которых каждый волос лежал отдельно, передавали сведения о больших событиях в стране. Поздно вечером кантор, молодой человек, неизвестно откуда взявшийся, отслужил за трешницу мрачный Маарив, [18] слезой в голосе выделив изречение: «Да будем мы избавлены от врага своего».
А что творилось в синагогах! Благообразные евреи прибывали со всех концов. Реб Янкев Боез, мелкий мануфактурщик, который из колхоза сделал чуть ли не свою собственность, опять сидел в синагоге у печки, хотя уже был разгар весны. Он был похож на погорельца, которого только что самого выгребли из огня. С Янкевом Боезом дело было худо. Нагрянула коллективизация, на цветущих полях перемешались город и деревня, и в этот вот весенний штурм он, Янкев Боез, вылетел вдруг из колхоза в одной рубашке. Он сам удивляется. Он сидит возле печки и не понимает, как это произошло, как это он, зажиточный Янкев Боез, уже второй раз остается на бобах…