Утратив интерес к бирманке, едва та скрылась с глаз, гостья направилась к выходу. Флори не пытался ее удерживать, подозревая, что Ма Хла Мэй вполне способна вернуться и устроить сцену. Впрочем, большой беды бы не случилось, ибо обе красавицы не знали ни слова на чужих языках. Вызванный Ко Сла явился с зонтом из промасленного шелка на бамбуковых ребрах и, раскрыв его над головой девушки, почтительно устремился за ней. Флори проводил их до ворот. Задача скрыть родинку на ярком солнце заставила довольно сильно развернуться при прощальном рукопожатии.
– Мой адъютант вам обеспечит благополучное возвращение домой. Вы были необыкновенно добры, зайдя ко мне. Не могу выразить, как я рад нашей встрече. С вами тут все станет иначе.
– До свидания, мистер… вот смешно! Даже не знаю вашего имени.
– Флори, Джон Флори. А вы – мисс Лакерстин, не так ли?
– Да, Элизабет. До свидания, мистер Флори. Еще раз спасибо. Жуткие буйволы! Вы просто спасли мне жизнь.
– Не о чем говорить. Надеюсь, я увижу вас вечером в клубе? Ваши дядюшка с тетушкой наверняка прибудут. Так что, до скорого свидания!
Стоя в воротах, он смотрел ей вслед. Элизабет – красивое, редкое теперь имя! У нее оно, должно быть, и пишется на старинный манер. Ко Сла комично семенил позади барышни, стараясь держать зонт над самой ее головой, а собственное тело как можно дальше. По холму вдруг пронесся свежий ветерок. Дуновения невесть откуда налетающей прохлады случаются иногда в Бирме, вызывая грусть и тоску о морских просторах, объятиях русалок, водопадах и снежных гротах. Ветер прошелестел сквозь густые кроны могаров, подхватил, разметал клочки брошенной полчаса назад за ворота анонимки.
Лежа в гостиной на диване, Элизабет читала роман Майкла Арлена «Милашки». Этого писателя, надо сказать, она любила больше всех, хотя в разряде «серьезных» авторов готова была признать первенство Вильяма Локка [17] .
Прохладная оштукатуренная комната в блеклых тонах смотрелась бы просторной, если бы не нагромождение столиков с продукцией искусных бенаресских [18] чеканщиков. Пахло ситцевой обивкой и увядшим букетом. Миссис Лакерстин находилась наверху, она спала. Слуги тоже затихли по своим конуркам, уронив отяжелевшие от дневного сна головы на деревянные валики-подушки. Спал сейчас, вероятно, у себя в тесном дощатом офисе и мистер Лакерстин. Бодрствовали лишь Элизабет и чокра, сидевший за стеной спальни миссис Лакерстин, качавший опахало продетой в петлю веревки босой ступней.
Элизабет, которой недавно исполнилось двадцать два, была сиротой. Отец ее, не такой пьяница, как его брат Том, но экземпляр той же породы, занимался чайным брокерством и, несмотря на шаткую основу своей коммерции, по врожденному чрезмерному оптимизму откладывать деньги не заботился. Мать Элизабет, особа самовлюбленная и скудоумная, твердо уклоняясь от каких-либо прозаических обязанностей под предлогом сверхтонкой чувствительности, после нескольких лет возни с играми в Женские Права и Высший Разум, после многократных провальных опытов на поприще литературы прибилась наконец к живописи (единственный вид искусства, где возможно творить без таланта или особых усилий). Роль артистки, гонимой «мещанами», среди которых, числился, разумеется, и супруг, дарила святое право всласть тешить свою назойливую дурь.
В последний год войны увильнувшему от армии отцу Элизабет удалось неплохо разжиться. Был куплен новый, довольно мрачный особняк в Хайгете, полном оранжерей, конюшен и теннисных кортов. Была нанята целая банда слуг, безудержный оптимизм главы семейства простерся даже до найма дворецкого. Дочь была отправлена в дорогой частный пансион. О, счастье, райское блаженство тех двух семестров! Четыре ученицы – «аристократки», и почти у всех девочек собственные пони, на которых дозволялось выезжать по субботам после завтрака. В каждой судьбе есть момент оформления личных воззрений, для Элизабет им стал тот год, когда она, потершись среди богачек, усвоила ясный, весьма несложный взгляд на мир: хорошо (в ее устах «дивно») – это роскошь, шик, аристократизм, а плохо («свински») – это бедность и добывание грошей своим потом. Возможно, именно таков главнейший воспитательный курс дорогих школ. С годами кредо Элизабет укреплялось, абсолютно все, от пары туфель до переживаний, воспринималось «дивным» либо «свинским». Увы, вследствие отцовских финансовых неурядиц преобладало «свинское».
Неизбежный крах наступил в 1919. Взятой из дорогого заведения, продолжавшей учебу в дешевых, свинских школах, а месяцами из-за невнесенной платы вообще сидевшей дома, Элизабет сравнялось двадцать, когда отец ее умер от гриппа. Вдова получила полторы сотни фунтов пожизненной годовой ренты. Устроиться вдвоем с дочерью на столь мизерные средства артистическая дама не могла и переехала в Париж (где быт дешевле), дабы всецело посвятить себя Искусству.
Париж! Житье в Париже! Флори не совсем точно вообразил картину интеллектуальных бесед с богемными бородачами под зеленью платанов. Стиль парижского существования Элизабет был иным.
Мать, сняв ателье на Монпарнасе, и мгновенно влившись в сословие бестолковых жалких бездарей, так глупо распоряжалась деньгами, что Элизабет настигли полуголодные дни. Пришлось найти работу – уроки английского в семье директора банка, где ее называли «наша мизз англез». Семейство это проживало далеко от Монпарнаса, что вынудило поселиться в ближайшем пансионе, затиснутой меж переулков двенадцатого округа жалкой дыре, окнами на мясную лавку с гирляндой развешенных снаружи парных пахучих туш, которые по утрам долго и сладострастно обнюхивались старцами покупателями, и на дверь забегаловки под вывеской «Приют друзей. Зверское пиво». Как она ненавидела тот пансион! Хозяйку, старую мерзавку в черном платье, вечно шнырявшую на цыпочках, с надеждой уличить стирку чулок в умывальном тазике. И квартиранток, тошнотворных прокисших вдов, настырно, словно воробьи горбушку, осаждавших единственного постояльца мужского пола (кроткое плешивое существо из службы «Добрых самаритян»), а за столом ревнивым глазом измерявших каждый кусок в чужой тарелке. И ванную – облезлую берлогу, где ветхий позеленевший душ, выплюнув пару литров холодной воды, намертво затыкался. Банкир, чьих отпрысков взялась учить Элизабет, был господином весьма немолодым, с жирными отекшими щеками и желтой, голой как яйцо страуса макушкой. Уже на второй день он, явившись среди урока в детскую, уселся рядом и тут же щипнул Элизабет за локоть, на третий день – за икру, на четвертый – под коленом, на пятый – выше колена. И затем ежедневно вечерами под столом шло беззвучное сражение ее бдительно напряженной руки с его хищной проворной лапой.
Существование опустилось до просто невозможной степени «свинства». Но что особенно терзало и унижало Элизабет, так это материнская мастерская. Принадлежа к разновидности дам, не способных жить без прислуги, мать суетливо, с одинаково бесплодным результатом, металась между живописью и хозяйством. Нерегулярно посещала «студию», где под руководством метра – новатора, чей стильный метод основывался на грязных кистях, – малевала мутноватые натюрморты, а дома слонялась среди закопченных чайников и сковородок. Вид этого жилища более чем угнетал, он виделся Элизабет воплощением зла, мерзостью сатанинской – затхлый пыльный свинарник, пол завален книжками и журналами, кучи сальных кастрюль на ржавой газовой плите, не убиравшаяся до полудня постель и всюду под ногами либо банки смывавшей краску скипидарной жижи, либо плошки с остатками холодной чайной заварки. Едва переступив порог, Элизабет вскипала: