Позднее я узнал, что мой обморок породил фантастические слухи, которые облетели не только всю Индию, но достигли даже Америки. Меня якобы охватил благоговейный трепет оттого, что я должен был предстать перед этим святым человеком, уверяли одни. Другие утверждали, что еще до встречи с йогом я находился под его воздействием и на несколько минут был унесен в беспредельность. Когда меня об этом расспрашивали, я только улыбался и пожимал плечами. На самом деле это был у меня не первый и не последний обморок. Врачи говорят, что происходят они из-за повышенной чувствительности моего солнечного сплетения, которое давит на диафрагму возле сердца и что однажды давление может слишком затянуться. Несколько минут чувствуешь себя плохо, а потом не ощущаешь ничего, пока не приходишь в себя, — если, конечно, приходишь.
* * *
Мадурай. Храм ночью. В Индии шум слышится постоянно. Целыми днями люди разговаривают в полный голос, а в храме — еще громче. Гомон стоит страшный. Здесь молятся и читают литании, окликают друг друга, громогласно спорят, ссорятся или приветствуют знакомых. На благоговение и намека нет. Тем не менее все пропитано острым, неодолимым ощущением божественного, так что холодок бежит по спине. Боги там, как ни странно, кажутся близкими и живыми.
Толпа густая, плотная — мужчины, женщины, дети. Мужчины до пояса обнажены, их лбы, а нередко и руки до плеч, и грудь покрыты слоем белого пепла от сгоревшего коровьего навоза. Днем, занимаясь своими обычными делами, многие носят европейское платье, но здесь они отрекаются от западной одежды, от западной цивилизации и западного образа мыслей. Здесь, в храме, обретается исконная Индия, которая знать не знает никакого Запада. Вот они молятся то у одного святилища, то у другого, порою распростершись ничком на полу, в ритуальной позе полной покорности.
Идешь из одного длинного зала в другой, свод опирается на скульптурные колонны, у подножия каждой сидит нищенствующий монах. Среди монахов есть и бородатые старцы, некоторые жутко истощены, есть и молодые — мускулистые и волосатые. Перед каждым стоит чаша для подношений или лежит небольшая циновка, на которую верующие нет-нет да бросят мелкую монетку. Некоторые закутаны в полотнища красной ткани, другие почти голые. Одни смотрят на вас безучастно, кто-то читает вслух или про себя, не обращая внимания на текущую мимо толпу. Поодаль от святая святых на полу сидит группа священнослужителей; у всех череп спереди обрит, на затылке волосы связаны в пучок, все изрядно грузные, у каждого на безволосой коричневой груди и на толстых руках полосы белого пепла. Вот идет в сопровождении двух или трех учеников известный своей святостью философ, в красном тюрбане и пестрой набедренной повязке, с браслетами на руках; седобородый и властный, он творит молитву у святилища, а затем, с достоинством почитаемого человека, шагает сквозь раздвигаемую учениками толпу прямиком в святая святых.
Храм освещен свисающими с потолка голыми электрическими лампочками; они бросают резкий свет на скульптурные украшения, а там, куда свет не достигает, тьма кажется еще таинственней. Невзирая на огромное шумное скопление людей, от увиденного остается впечатление чего-то загадочного и грозного.
* * *
Когда я уезжал из Индии, многие спрашивали меня, что именно из увиденного поразило меня более всего. В ответ я говорил им то, что они ожидали услышать. Но на самом деле душу мою тронул не Тадж-Махал, не священные гхаты Бенареса, не храм в Мадурае и не горы Траванкура. Меня глубоко поразил крестьянин, страшно изможденный, почти нагой, в одной обмотанной вокруг бедер тряпице цвета пропеченной солнцем земли, на которой он трудится; крестьянин, дрожащий от рассветного холода, обливающийся потом в полдневный зной, не разгибающий спины и тогда, когда багровое солнце садится за иссохшими полями; изнуренный тяжким трудом крестьянин, неустанно возделывающий землю на севере и на юге, на западе и на востоке — на просторах бескрайней Индии работает он, не покладая рук, как работал его отец, и отец его отца, и так три тысячелетия, с тех пор как появились в этих краях арийцы; и трудится он ради скудного пропитания, чтобы только не умереть с голоду. Вот какое зрелище сильнее всех других острой жалостью обожгло мне душу.
Ланс. Обед в пансионе. За длинным столом сидит много еще нестарых мужчин, одетых в добротные темные костюмы, при этом ощущение такое, что им не мешало бы принять ванну. Школьные учителя, страховые агенты, приказчики — кого только нет. Чуть не все за обедом читают вечернюю газету. Едят жадно, с большим количеством хлеба, пьют столовое вино. Друг с другом почти не разговаривают. Но тут в столовую влетает еще один жилец. «Вот и Жюль» — кричат сотрапезники, словно пробудившись от спячки. Жюль всех расшевелил. Худой, лет тридцати, с остренькой, кирпичного цвета забавной мордочкой; его легко представить клоуном в цирке. Он веселит общество, бросая хлебные шарики во всех без исключения; тот, в кого он попадает, выкрикивает: «А вот и снаряд с неба». Все запанибрата с официантом — к нему обращаются на «ты», он отвечает им тем же. Девушка, дочь хозяина, примостившись на скамеечке, вяжет шарф, они довольно благодушно подтрунивают над ней; складывается впечатление, что они ждут не дождутся, когда она войдет в возраст и к ней можно будет приставать.
* * *
Шахтерский поселок. Ряды двухэтажных кирпичных домишек с красными черепичными крышами и большими окнами. За домами крошечные садики, шахтеры выращивают в них овощи и фрукты. В каждом доме четыре комнаты; гостиная по фасаду, окна в ней затянуты плотными кружевными занавесками с цветочным узором, гостиной практически не пользуются; за гостиной кухня, на втором этаже две спальни. В гостиной — неизменный круглый стол, накрытый скатертью, три-четыре кресла с прямыми спинками, на стенах увеличенные фотографии членов семьи. Жизнь семьи проходит в кухне. Здесь на стене висит ружье и фотографии любимых киноактеров. Плита, радиоприемник, стол, накрытый клеенкой, на полу линолеум. Через кухню протянута веревка для сушки белья. Пахнет стряпней. Радио не выключают с утра до позднего вечера. Тито Рос-си, «Ламбет-уок», танцевальные мелодии. В дни стирки на плиту ставится огромный бак.
Гостей угощают ромом. Разговор ведется о деньгах, о ценах на то-се, о том, кто на ком женился, кто чем занимается.
Поутру шахтер спускается в кухню, пьет кофе с ромом — это его завтрак. Идет к раковине, моет лицо и руки. Он уже полностью одет, за исключением сапог и куртки — их ему подает жена.
Сестра Л. Высокая, худощавая брюнетка, с красивыми чертами лица и красивыми глазами. У нее недостает двух-трех зубов. Ей тридцать два, но на вид можно дать все пятьдесят; изможденная, с загрубевшей, изрезанной морщинами кожей. Ходит в черной юбке с блузкой и синем переднике. Четверо ребятишек — замурзанные, одетые в убогое тряпье, переделанное матерью из старья. У одной девчушки болит ухо, голова у нее замотана шарфом. Зять Л. Ему тридцать пять, но он выглядит гораздо старше. Лицо почти квадратное, с неправильными чертами, обветренное; он производит впечатление человека добродушного, дружелюбного и при том упрямого. Говорит мало, с расстановкой, голос у него приятный. На местном наречии изъясняется лучше, чем по-французски. У него большие, черные от угольной пыли руки; судя по всему, очень силен. Кроткое, чуть не жалостное выражение серых глаз усугубляет осевшая на ресницах несмываемая угольная пыль.