Мечты о женщинах, красивых и так себе | Страница: 32

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Грязная путаница. Она смердит в его памяти как огарок алтарной свечи.

Третье естество было черной бездной, карьером, откуда изгнано сияние воли и несмолкающие молоточки разума, где замогильное утробовещание, где Лимб оживляют только безмятежные духи неспешных размышлений, где нет конфликта между полетом и течением, где Эрос так же недейственен, как и Антэрос, и где у Ночи нет дочерей. Он утопал в лености, лишенный личности, невосприимчивый к ее толчкам и уколам. Города, и леса, и твари также были лишены личности, они были тенями, они не производили ни толчков, ни уколов. Его третье естество было без оси или контуров, с центром везде и окружностью нигде, оно было не нанесенным на карту болотом праздности.

Нет веских причин полагать, что этот третий Белаква был истинным Белаквой в большей степени, чем Сира-Куза абстрактной живописи — истинной Сира-Кузой. Истинного Белаквы, следует надеяться, не существует, нет такого человека. С уверенностью можно сказать только то, что, насколько он способен судить, освобождение, через трясину равнодушия и безучастности, от личности, собственной и своего ближнего, соответствует его несносному характеру гораздо больше, чем безотрадное фиаско маятниковых колебаний, представляющееся единственной альтернативой. Он сожалеет лишь о том, что это не происходит чаще, что он не погружается в болото более часто. Ему намного приятнее быть совершенно закутанным в черную шпалеру лености, нежели вынужденно ее разворачивать, ткать на ней замысловатые спирали, взлетающие и снижающиеся подобно ангелочкам, которые никогда не успокоятся, никогда не затихнут, никогда ни на что не решатся. Сидел ли он на корточках в глубине мастерской, с великим тщанием ваяя и вытачивая шейки и завитки лютен и цитр, сносил ли, стоя в дверях, насмешки знаменитых поэтов, выходил ли на улицу, чтобы чуть-чуть попеть или потанцевать (aliquando etiam pulsabat), [308] он всегда обманывал присущую ему леность, отказывал донной волне своей лености, сторонился ее, отвергал мысли о погружении и самоупразднении. Но изредка, когда его все-таки увлекало в благословенно хмурые глубины, ниже и ниже, в слякоть ангелов, свободную от мошеннических приливов и отливов, тогда он знал, но знал задним умом, понимал это, только когда разъяренные ныряльщики вытаскивали его, как краба, подыхать на солнце, что, будь он свободен, он бы поселился в этом месте. Никак не меньше! Будь он свободен, он бы поселился в этом занятном месте, обосновался бы там, ушел в отставку и водворился там подобно Лафонтенову чудищу.

Простите, что упоминаем это здесь, но нам вдруг пришло в голову, что истинная проблема бодрствования заключается в том, чтобы побыстрее заснуть. Простите, что упоминаем это здесь.

В этой Киммерии без сна уничтожены были и Нарцисс, и Феб (здесь это только имена, ведь сойдут любые, всего лишь качания маятника), и весь их ультрафиолет. Иногда, утонувший и затемненный, он говорит, что «погрузился в свое сердце»; иной раз — «sedendo et quiescendo» [309] с ударением на et и без упоминания мудрости. Сидя на корточках в глубине своей мастерской, он не был в покое. Челлиниевскими мазками вытачивая искусные завитки, он был открыт для колкостей беспокойных поэтов. Если сидеть — означает быть мудрым, то нет человека мудрее тебя. [310] Такие вот пошловатые шуточки.

Однако несчастный Белаква не был свободен и, следовательно, не мог по собственной воле погрузиться в собственное сердце, не мог возжелать и получить искомое в пивной свободной воли. Он, как дурак, был убежден, что в желаемое и столь необходимое ему состояние можно прийти по прихоти, и со всей изобретательностью пускался в эксперименты. Он не останавливался ни перед чем. Он научил свой крохотный ум задерживать дыхание, он заключал разнообразнейшие заветы со своими чувствами, он тщился закрыть веки своего разума, не смотреть на пламенеющие безделушки, всеми воображаемыми способами он истязал свою ценестезию, надеясь облечься в утробу, изгнать безделушки и соскоблить сознание. Он научился костяшками выдавливать из глазных яблок потоки фиолетового, ничком, обернутый в собственную кожу, он лежал на кровати, изо всех сил вжимая лицо в подушку, всем жалким весом своей инерции стремясь добраться до центра земли, час за часом ожидая, пока сам он и окружающие его вещи не начнут опускаться, тяжело и мягко опускаться сквозь тьму — он, и кровать, и комната, и мир. Все впустую. В желании троглодировать себя он был нелеп, хуже чем нелеп. Отключить внутреннее сияние, усилием воли подавить бюрократический разум было невозможно. Глупо было бы предполагать, что он мог сотворить из себя Лимб, мог погрузиться в замогильность, более чем глупо. Стремясь придать произволению свойства механизма, он был повинен в не менее отвратительной путанице, чем при попытке прорваться через себя в облако, когда, к его печали, он хотел это сделать. Как отринуть волю усилием воли? Как утихомирить ум посредством судорог отвращения? Постыдная блевотина — его удел. Ему суждено оставаться, при всем ловкачестве и огромных потугах, птицей, или рыбой, или, того хуже, ужасной промежуточной тварью, подводной птицей, хлопающей крыльями в толще воды. Желание и отсутствие желания не могут совершить самоубийство, они несвободны совершить самоубийство. Тут несчастный Белаква и сходит с рельсов. И несчастье его в том, что он пытается найти способ, благодаря которому желание и отсутствие желания могли бы совершить самоубийство, и отказывается понять, что они не могут этого сделать, что они несвободны сделать это. Последнее не хуже и не лучше чего-нибудь другого сгодится для того, чтобы объяснить, ведь здесь, внизу, всегда необходимо что-то объяснять, почему настроение Белаквы было, как правило, скверным, а характер — сатурническим. Он помнит щедрый милосердный блаженный туннель и не может туда вернуться. Никогда в жизни. Он ерзает и шаркает и суетится, страшно нахмуривившись, он выводит небрежные спирали на «belle face carree», [311] вместо того чтобы просто ждать, когда это произойдет. И мы ничего не можем для него сделать. Как вообще можно помочь людям, разве только если они просят вас затянуть потуже корсет или положить им на тарелку добавки, а потом еще немного?

Говоря по правде, такие персонажи и демиург вселяют в нас тревогу. Белакву невозможно запечатлеть, его, как и остальных, не получится поместить в обратный поток. Просто он оказался не таким. Кубическим неизвестным его представили только ради удобства. В простейшей форме триедин, мы взяли на себя труд сказать, чтобы спасти свою шкуру, спасти свое лицо. Три значения — Аполлон, Нарцисс и аноним третьего лица — удовлетворят его не больше и не меньше, чем пятьдесят или любое другое количество значений. А если бы и удовлетворили, это было бы слабым утешением. Ибо что они сами по себе — Аполлон, Нарцисс и недоступный обитатель Лимба? Может быть, они — это они и есть? Ни черта подобного! Можем ли мы измерить их раз и навсегда или сложить из них суммы подобно проходимцам, именующим себя математиками? Не можем. Мы можем расположить их как последовательность членов, но мы не в силах сложить или определить их. Они растворяются в дымке на обоих концах уравнения, а интервалы между рядами лишились рассудка. Мы предлагаем вам одну грань Аполлона: он преследует сучку, обычную сучку. И одну грань Нарцисса: он убегает от сучки. Однако мы приняли все меры предосторожности, чтобы не упоминать пастуха, или возничего, или врачевателя, или плакальщика, или стрельца, или играющего на лире, или мясника, или орла; и все меры предосторожности, чтобы не упоминать охотника, или насмешника, или мальчишку — воющего вослед товарищам, или рыдающего, или влюбленного, или испытывающего стигийское зеркало. А все потому, что это нам не подходит и не веселит нас, и еще потому, что текст этого не требует. Но ежели случится так, что текст заявит о необходимости иной грани, другого Аполлона, или другого Нарцисса, или другого замогильно утробовещающего духа, и если таковое требование подойдет нам и развеселит нас (в противном случае текст волен взывать к нам до посинения), тогда пожалуйста. Так понемножку Белакву можно будет описать, но не очертить; члены его ряда будут определены, но не суммированы. Но да будет воля Божья, если вдруг одно определение упразднит другое или же определения заблудятся в безумных абзацных отступах. Его воля, наша — никогда.