Спокойная совесть | Страница: 38

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Хайме никогда бы не смог объяснить, почему он вдруг с неколебимой решительностью, уверенным движением схватил камень, придерживавший дверь, приподнял его и с размаху опустил на череп животного. Короткий вопль кота, круглые серебристые его глаза, раскрывшиеся с блеском ужаса и мольбы, на миг пронзили глаза и уши Хайме. Наступив ногой, он прекратил предсмертный хрип животного — и вот окоченевшие лапки поднялись вверх, только легкая дрожь взъерошила вокруг тела мягкую серую шерстку, как мыльную пену. А он стоял возле мертвого кота, глядел в широко раскрытые глаза и на кровь, струившуюся, как весенний ручеек. Глаза Хайме, кровь Хайме.

Инстинктивно он отступил к двери. Пятился, завороженный видом раскоряченного кота. Он укусил себя за палец. Кому сказать о том, что он совершил? Перед кем оправдаться? Кусая палец, он пытался убедить собя, что это всего лишь кот, что убить кота — не преступление. Но за этой первой мыслью шевелилась другая, уже совершенно отчетливая, приятная и в то же время волнующая, сверлящим узлом ввинчиваясь в мозг. Ему хочется оправдаться. Хочется думать, что ему дозволено убить кота. Вот она, расплата за свободу, вполне заслуженная юнцом, который бичевал себя, взял на свою совесть злые дела других, возмечтал сделать свой дух прибежищем Евангелия.

Ему захотелось врасти в камень высоких стен. Он присел на корточки в темном коридоре, скрючился, как больное животное. В мозгу была сумятица — мысли, подобно чешуйкам луковицы, рассыпались, разлетались, и конца этому не было.

Взметнувшись, как занесенный хлыст, он вбежал в прихожую и рывком захлопнул дверь. Там, припав к зеленой дощатой стене, он взмолился, что хочет быть как все. Взмолился к другому богу, к новому богу, отделившемуся от прежнего, от бога его первой юности, чтобы спас его от громких слов о любви и гордыне, о самопожертвовании и преступлении, слившихся этим вечером в одно-единственное слово ужаса при виде мертвого кота.

Он открыл глаза.

Теперь надо было куда-то спрятать эту падаль. Он тихонько толкнул дверь, оглядел улицу во всех направлениях, протянул руку и взял кота за хвост; когда он потащил трупик, по камням потянулась красная полоска. Хайме достал платок, обтер проломленный череп. Взяв кота на руки, он побежал в патио и бросил его в каменный бассейн. Там же вымыл руки, пока пушистое тельце медленно опускалось на дно.

Хайме скомкал платок, засунул его в карман. Наверно, пора идти ужинать. Твердым шагом он поднялся по лестнице.

В этот вечер за ужином Балькарсель не провозглашал моральных сентенций. Хайме с трудом сдерживал улыбку. Да, Балькарсель побежден, теперь Хайме получит полную свободу. Он сможет, не робея, говорить за столом, сможет уходить и возвращаться, когда захочет. Дядя больше никогда не будет противиться его желаниям. Асунсьон удивленно смотрела на мужа, потом на племянника. Ужин прошел в молчании. Хайме чувствовал в кармане промокший платок.

— Я решил пойти в будущем году па юридический факультет, — сказал Хайме, когда подали десерт.

— Как я рада, сынок! — сказала Асунсьон и, подойдя к племяннику, поцеловала его в лоб.

— Дон Эусебио Мартинес, — Балькарсель закашлялся, прикрыл рот салфеткой, — настаивает, что ты должен поскорей вступить в Молодежный фронт. Выборы в следующем месяце, но надо, чтобы молодежь заранее начала сотрудничать с партией, и…

— Хорошо. Если хотите, я в ближайшие дни схожу к сеньору Эусебио.

— Ах, сынок, мне так приятно, что ты переменился! Если б ты знал, сколько я молилась! А знаешь, племянники Пресентасьон устраивают в субботу вечеринку, и, хотя мы в трауре, я сказала, что если ты пойдешь туда только посидеть за столом и не будешь танцевать, то я не возражаю… Ты уже в таком возрасте, что можешь знакомиться с девушками твоего круга и обзавестись невестой…

— Когда ты поступишь на юридический, ты сможешь одновременно работать в конторе, — сказал дядя и снова закашлялся, держа салфетку у рта и глядя куда-то мимо Хайме. — Ведь тебе когда-нибудь придется вести этот дом и мои дела. Кроме того, ты почувствуешь, как приятно получить первые деньги, заработанные собственным трудом.

— У нашего маленького мужчины будет много обязанностей, — сказала Асунсьон, кладя бледную руку на плечо Хайме. — Надо хорошенько за ним смотреть и направлять его. Ты ни о чем не беспокойся. Хотя ты потерял отца, у тебя есть мы, чтобы обо всем подумать. Ты можешь ни о чем не беспокоиться.

— Я выйду ненадолго пройтись, — сказал Хайме и, извинившись, встал. Балькарсель смолчал, и Асунсьон возблагодарила бога за новые отношения, установившиеся между двумя мужчинами.

Мальчик медленно пошел вниз по каменной лестнице. Нет, он больше не будет себе лгать. Он отказывается от всего. Он просит мира. «Теперь уже ничто не должно меня беспокоить. Пусть другие заботятся обо мне, трудятся для меня, устраивают мою жизнь». Он подошел к двери сарая, где когда-то мечтал, где читал книги своего отрочества. Где он уединялся, чтобы наслаждаться своими грезами, где сложились у него ложные мысли о милосердии, о гневе, о христианском бунте. Ему хотелось попрощаться со старым сараем. Но тетка прошлым вечером заперла дверь на ключ.

Он услышал условный свист Хуана Мануэля Лоренсо и вышел на Спуск к саду Морелоса.

— Вчера вечером я задержался, Себальос, — с улыбкой сказал молодой индеец. — Когда я вышел… тебя уже не было.

— Пойдем, Лоренсо, побродим.

Неужто в последний раз они идут вместе по этим улочкам? В груди Хайме где-то глубоко зашевелилась тоска.

Он вспомнил все мысли, которыми обменивался с другом, когда каждый из них в расцвете отрочества отважно, без сомнений утверждал свою веру и решимость воплотить идею в жизнь. Каждый был хозяином юного своего тела, юной головы, которая думала о том, о чем никто до нее не думал. Каждый был хозяином своей юной воли, способной изменить мир: чудесное одиночество, чудесные различие и отчужденность, теперь все это умирало.

Нет, сказал он себе, когда они молча поднимались к улице Кантаритос, нет, он любит Хуана Мануэля. Это не ложь. Матери своей он не знает, он не может любить ее по-настоящему. Но Хуана Мануэля, друга своего отрочества, он любит. Тут не будет измены: Хуан Мануэль будет его другом всегда вопреки дяде и тетке, вопреки теткиному кружку рукодельниц, и священникам, и Дочерям Марии.

— Я уезжаю из Гуанахуато. Себальос… Мне предложили лучшую работу… на железной дороге… в столице. Я вступлю в профсоюз. Буду продолжать учиться, если смогу…

— Хуан Мануэль…

— Если ты когда-нибудь… приедешь туда… зайдешь ко мне?

— Я так надеялся, что мы будем расти вместе.

— Мы уже… выросли вместе.

— Будем ли мы так же дружны, когда станем взрослыми?

— Нет, мой друг… Мы идем различными путями. Зачем себя обманывать?

— Почему мы растем. Лоренсо? Для чего? Лучше бы всегда оставаться детьми. Лучше бы всегда быть обещанием чего-то, хранить свою тайну в душе. Тогда бы мы никогда ей не изменили.