В то лето после ссоры с отцом я нанялся на работу на свалку разбитых, искореженных легковушек в трех милях от дома. Здесь я был царь и бог. С утра до вечера резал горелкой кузова, кабины, капоты, багажники. В результате на лице и руках грязь, царапины, ожоги.
На похороны Дика я не пошел, а отправился на работу.
Вечером я стал мыться за домом под струей поливочного шланга. Холодная, как космос, вода била мне в голову. А на заднем крыльце, у заброшенного сада, который я потом вырубил, стоял отец и клял меня на чем свет стоит. Клял за то, что не разделяю боль утраты.
Проклятие погнало меня прочь из родного дома. Голосуя на обочинах, я на попутках добрался до Ниагарского водопада и был зачарован кипящей водой, падающей с пятидесятиметровой высоты. Вода вообще оказывает целебное действие на организм. Прокатился на «Деве туманов», вскоре пущенной на слом, проехал Пещеру ветров, после чего подался в Онтарио. Это почти все, что я вспомнил на борту самолета. Под нами темнела Северная Атлантика. Четыре мощных винта неустанно приближали нас к дому. Рядом, уткнувшись головой мне в колени, посапывал американо-персидский мальчонка.
В Онтарио, не помню, в какой части провинции, я поступил на работу в парк, который одновременно служил ярмарочной площадью. Ведал этим хозяйством некто Хэнсон. Он определил меня в конюшню. Ночью по моим ногам бегали крысы, хрустели овсом.
Рано утром, в сыром голубом рассвете, какой бывает в высоких широтах, приходили негры, и начиналась помывка и чистка лошадей.
Через несколько дней Хэнсон велел мне развлечь публику со Смолаком. Так звали старого медведя с серо-буро-малиновой шерстью, притупившимися когтями и десятком зубов. Остальные выпали, как канут в Лету дни нашей жизни. Прежний хозяин медведя, тоже Смолак, ушел с бродячим цирком, бросив своего подопечного.
Хитроумный Хэнсон придумал, как использовать полуживое животное. Когда-то медведя научили ездить на велосипеде, но теперь он был слишком стар, не мог даже есть самостоятельно. Ему приносили освежеванного, разделанного на части кролика, и Смолак, встав в своей кепочке и с нагрудником на задние лапы, глотал кусок за куском. Насытившись, сосал воду из детской бутылочки, после чего валился на бок.
До конца туристического сезона оставался еще целый месяц, и каждый божий день нас со Смолаком заставляли кататься на русских горках. Мы забирались на площадку, которая была устроена выше, чем обычное чертово колесо. У меня захватывало дух из-за крутизны спуска и после резких поворотов то вправо, то влево кружилась голова. Потом мы опять взмывали вверх, опять падали в пугающую бездну, опять резко сворачивали, чуть не опрокидываясь, то в одну сторону, то в другую. Мы сидели в кабинке, крепко прижавшись друг к другу, спаянные страхом, Смолак глухо рычал, плакался на свою горькую судьбину. На всякий случай мне выдали пистолет с холостым патроном, который не понадобился. Медведь понимал, что мы товарищи.
Помню, как я сказал Хэнсону:
— Мы с ним одного поля ягоды. Его бросили, и я позабыт-позаброшен.
Лежа в конюшне, я думал о смерти брата и об отце, но чаще всего о Смолаке. Задолго до того как на моем горизонте появились свиньи, я имел опыт благотворного общения с представителями фауны. Если тело является отражением души, а видимые предметы — отражением их потаенного смысла, если Смолак и я — отщепенцы и клоуны, нанятые на потеху публике, но чуть ли не братья, потому что он омедвеживал меня, а я очеловечивал его, то и свиньи мне были не в новинку. Интересно, Дафу догадался, что мне предопределено жить с животными, или действовал по наитию?
Я уже говорил и скажу еще раз: если жизнь и приносила мне иногда радости, то единственно благодаря любви.
Замшелый, как дряхлый вяз, Смолак, сидя позади, обхватывает меня передними лапами, и мы летим в беспросветную бездну. Едва придя в себя, взмываем вверх, и у медведя катятся слезы перед очередным падением. Валимся на один бок, потом на другой, а внизу, на земле, гогочут краснолицые канадцы — здоровяки с рубинами на узловатых пальцах.
Мы со Смолаком сидели в позолоченной кабине, тесно прижавшись друг к другу. Медвежьи лапы на груди успокаивали, как материнские объятия. Я тоже был человек, как те, что ржали внизу, но Смолак, видимо, понимал что не только звери, но и люди бывают разные.
Лили придется просидеть полночи, пока я буду рассказывать ей про Смолака…
Голова ребенка, который направлялся в Неваду, имея при себе только некоторый запас слов на фарси, по-прежнему лежала у меня на коленях; он плыл в облаках сна и неведения. Я тоже плыл на облаке полусна, которое вот-вот рассеется в сероватой дымке опыта и знания.
— Нет, вы только полюбуйтесь на этих голубков! — воскликнула стюардесса.
Малыш открыл свои серые глаза, посмотрел на меня. В них появился какой-то новый блеск, сочетающийся с давней силой. Такое я видел не в первый раз.
— Заходим на посадку, — сообщила бортпроводница.
— Как, уже Нью-Йорк? — окончательно очнулся я. — Жена должна встречать меня в полдень.
— Нет, это Ньюфаундленд. Мы произведем здесь дозаправку. А сейчас только рассветает.
— Наконец-то я вдохну холодного воздуха. После африканской жары…
— Вас никто не неволил лететь в жаркие места.
— Принесите, пожалуйста, одеяло для мальчика. Ему тоже нужен глоток свежего воздуха.
Самолет начал спускаться. В иллюминатор ударил солнечный луч. Через несколько секунд мы снова вошли в зону облаков, висевших над ледовыми торосами и зеленоватыми волнами моря. Еще чуть-чуть — и машина коснется земли.
— Хочу пройтись. Пойдешь со мной? — Пацан что-то сказал по-персидски. — Вот и славно.
Он встал на сиденье, я закутал его в одеяло. Стюардесса понесла кофе человеку-невидимке из первого класса.
— Готовы? — спросила она, возвратившись. — Но пальто… Где ваше пальто, мистер Хендерсон?
— Тот львенок в багажном отделении — единственное, что я везу с собой. А пальто мне ни к чему. Я в деревне рос, к холоду привык.
Я сошел с маленьким человеком на схваченную вечной мерзлотой землю. Каждый вздох был как глоток воды в знойный день. Мороз пробирал до костей сквозь итальянский вельветовый костюмчик, на бороде образовались колючие сосульки. То и дело поскальзываясь, я шагал по мерзлоте в тех же походных ботинках, которыми топтал Черный континент, а в них похрустывали полусгнившие носки: я не менял их с момента вылета из Штатов.
— Дыши, дыши глубже, — шептал я несчастному сироте. — А то ты у меня совсем бледненький.
Он, кажется, не боялся, что я упаду вместе с ним. Я прижимал мальчика к груди, предвкушая встречу с Лили. Ожидание действовало как новое патентованное лекарство. Ну и, конечно, львенок. Он тоже был компонентом этого целительного средства. Я бегал между бензовозами вокруг серебристого туловища лайнера. Изнутри к иллюминаторам прильнули белые, черные, смуглые лица. Застыли в неподвижности все четыре пропеллера. Я подумал, что теперь моя очередь двигаться. Прижал малыша покрепче и побежал, подпрыгивая, подскакивая, пританцовывая среди белого арктического безмолвия.