Потом она стала жаловаться, что старик решил упрятать ее в богадельню; это было бы для нее тем более тяжело, прибавила она, что он совершенно не способен жить один и обходиться без ее забот. Все это было сказано слезливым тоном, который отдавал лицемерием.
В то время как она продолжала изливать свои сетования, дверь гостиной тихонько открылась за ее спиной и в комнату, неслышно для нее, вошел Лаперуз. При последних фразах супруги он посмотрел на меня с иронической улыбкой и поднес палец ко лбу, давая мне понять, что я имею дело с сумасшедшею. Затем с нетерпением и даже грубостью, на которую я не считал его способным и которая, казалось, оправдывала обвинения старухи (но объяснялась также необходимостью говорить настолько громко, чтобы она могла услышать его):
— Хватит, сударыня! Вы должны бы понять, что утомляете гостя вашей болтовней. Не вас пришел навестить мой друг. Оставьте нас.
Тогда старуха запротестовала, утверждая, что кресло, в котором она сидела, принадлежит ей и она не покинет его.
— В таком случае, — саркастически продолжал Лаперуз, — если вы позволите, уйдем мы. — Затем, обращаясь ко мне, сказал совсем мягко: — Пойдемте! Оставим ее.
Я в смущении отвесил старухе поклон и последовал за ним в соседнюю комнату, ту самую, где он принимал меня последний раз.
— Я рад, что вы имели возможность выслушать ее, — сказал он. — Да! Вот так целыми днями.
Он закрыл окна.
— Из-за уличного шума ничего не слышно. Я только тем и занимаюсь, что закрываю эти окна, которые госпожа Лаперуз беспрестанно снова распахивает. Ей все кажется, что она задыхается. Вечно она преувеличивает. Она отказывается понимать, что на дворе жарче, чем в комнате. Я нарочно повесил там маленький термометр, но, когда я ей показываю его, она говорит, что цифры ничего не доказывают. Она хочет быть правой, даже когда знает, что не права. Главная цель ее жизни — возражать мне.
Во время его речи мне показалось, что у него тоже не все в порядке; он продолжал, все больше возбуждаясь:
— Все, что госпожа Лаперуз делает в жизни шиворот-навыворот, она приписывает мне. Все ее суждения превратны. Слушайте, я дам вам наглядное пояснение моей мысли; вы знаете, что изображения внешнего мира получаются в нашем мозгу в опрокинутом виде и там уже нервный аппарат их выпрямляет. Так вот — у госпожи Лаперуз нет такого аппарата. У нее все остается вверх ногами. Можете себе представить, как это тяжко.
Он испытывал явное облегчение от этих объяснений, и я решил не прерывать его. Он продолжал:
— Госпожа Лаперуз всегда очень много ела. И вот представьте, она уверяет, будто это я много ем. Едва она увидит меня с куском шоколада (это моя главная пища), как сейчас же начинает ворчать: «Вечно он жрет!..» Она подглядывает за мной. Она ставит мне в вину то, что я встаю ночью с постели, чтобы украдкой поесть, она, видите ли, однажды поймала меня за приготовлением чашки шоколаду на кухне… Но что поделаешь? Видеть за столом, как она тут же, у вас под носом, набрасывается на еду, — воля ваша, это лишает меня всякого аппетита. Тогда она уверяет, словно я привередничаю из потребности ее мучить.
Он перевел дыхание и продолжал в каком-то лирическом порыве:
— Я в восторге от упреков, которые она мне делает!.. Так, когда она страдает от ломоты в пояснице, я жалею ее. Тогда она обрывает меня и, пожимая плечами, говорит: «Пожалуйста, не притворяйтесь, будто у вас есть сердце». Все мои поступки и слова объясняются желанием причинить ей страдание.
Мы сидели; но он то и дело вскакивал и тотчас же садился, охваченный каким-то болезненным возбуждением:
— Можете себе вообразить, что в каждой из этих комнат есть ее мебель и есть мебель моя! Вы только что слышали, как она говорила о своем кресле. Она обращается к приходящей горничной, когда та делает уборку: «Нет, это стул барина, не троньте его». И когда однажды я по рассеянности положил нотную тетрадь на ее столик, госпожа Лаперуз швырнула ее на пол. Уголки переплета сломались… О, долго так продолжаться не может… Но слушайте…
Он схватил меня под руку и понизил голос:
— Я принял меры. Она постоянно грозит мне, что, «если я буду продолжать», она найдет пристанище в богадельне. Я прикопил некоторую сумму, которой должно хватить на ее содержание в Сент-Перин; говорят, это одно из лучших заведений. Те несколько уроков, что я еще даю, почти не приносят мне дохода. Скоро мои ресурсы иссякнут; мне пришлось бы тогда прикоснуться к этой сумме, а я не хочу. Тогда я принял решение… Это произойдет через каких-нибудь три месяца. Да, я наметил дату. Если бы вы знали, какое облегчение я испытываю при мысли, что каждый час отныне приближает меня к ней.
Он сидел, наклонившись ко мне; теперь склонился еще ближе:
— Я отложил также несколько ценных бумаг. О, не бог весть что, но большего сделать не мог. Госпожа Лаперуз не знает об этом. Они в моем письменном столе, в конверте на ваше имя, с соответствующими распоряжениями. Могу я рассчитывать на вашу помощь? Я ничего не смыслю в делах, но один нотариус, с которым я говорил, сказал, что ренту можно будет выплачивать непосредственно моему внуку, вплоть до его совершеннолетия, и что тогда он вступит во владение ценными бумагами. Я подумал, вас не очень затруднит, если я попрошу вас, в качестве старого друга, понаблюдать, чтобы все это было исполнено? Я так мало доверяю нотариусам! Может быть, даже, для моего спокойствия, вы согласитесь взять с собой этот конверт сегодня?… Да, не правда ли?… Сию минуту я принесу его вам.
Он вышел, по обыкновению семеня, и вскоре снова появился с большим конвертом в руках.
— Извините, что я запечатал его, это для формы. Возьмите.
Я взглянул на него и прочел под моей фамилией каллиграфически выведенную надпись: «Вскрыть после моей смерти».
— Скорее спрячьте его в карман, чтобы я знал, что он в безопасности. Спасибо… Ах, я так ждал вас!..
Я часто испытывал такие торжественные минуты, когда всякое человеческое чувство может уступить у меня место какому-то почти мистическому трансу, своего рода восторгу, под действием которого мое существо превосходит себя или, точнее, освобождается от эгоистических привязанностей, как бы отрывается от самого себя и обезличивается. Тот, кто не испытал этого, не может, разумеется, понять меня. Но я чувствовал, что Лаперуз понимает это. Всякий протест с моей стороны был бы бесполезен, показался бы мне неприличным, и я ограничился крепким пожатием руки, которая была в моей. Глаза его странно блестели. В другой руке, в которой только что был конверт, он держал другую бумагу.
— Я написал здесь его адрес. Потому что теперь я знаю, где он. Саас-Фе. Знаете такое место? Это в Швейцарии. Я искал на карте, но не мог найти.
— Да, — отвечал я. — Это маленькая деревушка подле Сервена.
— Очень далеко отсюда?
— Не настолько, чтобы я не мог добраться туда в случае надобности.
— Как! Вы бы сделали это?… Ах как вы добры, — пробормотал он. — Ну а я слишком стар. Кроме того, я не могу из-за матери… Все же мне кажется, я… — Он замялся, подыскивая слово, затем закончил: — Я охотно отправился бы туда, если бы мог его повидать.