— Так вам не вытащить. Дайте, я ее разобью.
Он схватил бутылку и одним ударом разбил о подоконник. Преподнося дно Саре, он сказал ей:
— С помощью этих маленьких острых многогранников очаровательная барышня без труда пробьет…
— Кто это чучело? — спросила Сара Пассавана, который усадил ее и сам сел рядом.
— Это Альфред Жарри, автор «Короля Юбю». «Аргонавты» произвели его в гении на том основании, что публика недавно освистала его пьесу. Все же она самое любопытное из всего, что написано для театра за последние годы.
— «Король Юбю» мне очень нравится, — сказала Сара, — и я очень довольна встречей с Жарри. Мне говорили, что он всегда пьян.
— Да, сейчас он, должно быть, пьян. Я видел, как он выпил за обедом два больших бокала чистого абсента. Незаметно, чтобы он чувствовал себя плохо. Хотите папиросу? Нужно курить самому, чтобы не задохнуться в табачном дыму.
Он наклонился к ней, поднося зажженную спичку. Она принялась грызть кристаллы.
— Да ведь это обыкновенный леденец, — сказала она, несколько разочарованная. — А я думала что-нибудь особенное.
Разговаривая с Пассаваном, она улыбалась Бернару, который оставался подле нее. Глаза ее блестели от возбуждения. Бернар не мог разглядеть ее в темноте и был теперь поражен ее сходством с Лаурой. Тот же лоб, те же губы… Черты ее, правда, не дышали такой ангельской грацией, и взгляды рождали какое-то смятение в его сердце. В каком-то замешательстве он обратился к Оливье:
— Познакомь же меня с твоим другом Беркаем.
Он встречался уже с Беркаем в Люксембургском саду, но никогда с ним не разговаривал. Робкий Беркай, чувствовавший себя слегка не по себе в обществе, куда его только что ввел Оливье, краснел каждый раз, когда его друг представлял его как одного из главных сотрудников «Авангарда». Дело в том, что его аллегорическое стихотворение, о котором он говорил Оливье в начале нашей повести, должно было появиться в первом номере нового журнала, сразу же после манифеста.
— На месте, которое я приберегал для тебя, — сказал Оливье Бернару. — Я уверен, что оно тебе понравится. Оно лучше всего, что есть в номере. И так оригинально!
Оливье доставляло больше удовольствия хвалить своих друзей, чем выслушивать похвалы себе. При приближении Бернара Люсьен Беркай встал; он так неловко держал чашку кофе, что в волнении пролил полчашки себе на жилет. В этот момент совсем близко от него раздался деревянный голос Жарри:
— Малютка Беркай сейчас отравится, потому что я насыпал яду в его чашку…
Жарри забавлялся робостью Беркая, и ему доставляло удовольствие смущать его. Но Беркай не боялся Жарри. Он пожал плечами и спокойно допил свою чашку.
— Кто это? — спросил Бернар.
— Как! Ты не знаешь автора «Короля Юбю»?
— Не может быть! Это Жарри? Я принял его за лакея.
— Ну что ты, — немного обиженно сказал Оливье: он гордился своими знаменитостями. — Приглядись к нему получше. Разве ты не находишь, что он необыкновенен?
— Он из кожи лезет, чтобы казаться таким, — сказал Бернар, который ценил только естественность, хотя относился с большим уважением к «Юбю».
Начиная от традиционного жокейского костюма, все в Жарри было нарочито; особенно его манера говорить, которой изо всех сил подражали некоторые «аргонавты»; манера, заключавшаяся в отчеканивании слогов, изобретении странных слов, причудливом коверкании некоторых других; но нужно признать, что только Жарри удалось добиться этого голоса без тембра, без теплоты, без интонации, без выражения.
— Когда узнаешь его ближе, уверяю тебя, находишь очаровательным, — сказал Оливье.
— Предпочитаю не знакомиться с ним. У него зверский вид.
— Это у него напускное. Пассаван думает, что в глубине души он очень нежен. Но он сегодня дьявольски пил: не воду, уверяю тебя, и даже не вино: только чистейший абсент и крепкие ликеры. Пассаван боится, как бы он не выкинул какого-нибудь фортеля.
Вопреки его желанию имя Пассавана то и дело навертывалось ему на язык, и тем упорнее, чем больше он стремился его избегать.
Раздраженный неумением владеть собой, словно человек, сам себя загнавший в западню, Оливье переменил тему:
— Тебе следует поговорить немного с Дюрмером. Боюсь, что он в смертельной обиде на меня за то, что я отбил у него редактуру «Авангарда»; но это не моя вина; я не мог поступить иначе и должен был дать свое согласие. Постарайся растолковать ему, успокоить его. Пасс… Мне сказали, что он просто взбешен от гнева на меня.
Он споткнулся, но на этот раз не упал.
— Надеюсь, что он взял обратно свою рукопись. Не люблю того, что он пишет, — сказал Беркай; затем, обращаясь к Профитандье: — Но вы, мсье, я думаю, что…
— Не называйте меня, пожалуйста, мсье… я отлично знаю, что у меня громоздкая и смешная фамилия… Если я буду писать, то придумаю себе псевдоним.
— Почему вы ничего нам не дали?
— Потому что у меня не было ничего готового.
Оливье, оставив своих друзей, подошел к Эдуарду:
— Как мило с вашей стороны, что вы пришли! Я не мог дождаться встречи с вами. Но мне хотелось увидеться с вами где-нибудь в другом месте… Сегодня днем я заходил к вам. Вам передали? Я был очень огорчен, что не застал вас дома, и если бы знал, где можно вас найти…
Он был приятно поражен, что ему удалось найти такой непринужденный тон: ведь еще недавно волнение, охватывавшее его в присутствии Эдуарда, лишало его речи. Он обязан был этой непринужденностью — увы! — банальности своих слов, а также выпитому вину. Эдуард с грустью это констатировал.
— Я был у вашей матери.
— Я узнал об этом, придя домой, — сказал Оливье, которого больно резануло «вы» Эдуарда. Он думал, как бы сказать ему об этом.
— И в этом обществе вы собираетесь жить? — спросил Эдуард, пристально на него глядя.
— О, я не поддаюсь его влиянию!
— Вы вполне в этом уверены?
Это было сказано таким серьезным, таким нежным, таким братским тоном… Оливье почувствовал, что его уверенность поколеблена.
— Вы находите, что мне не следует водиться с этими людьми?…
— Не со всеми, пожалуй, но с некоторыми из них, конечно.
Оливье принял это множественное число за единственное. Ему показалось, что Эдуард имеет в виду исключительно Пассавана, и это было, на его внутреннем небе, как бы ослепительной и болезненно ранящей молнией, рассекавшей тяжелую тучу, которая уже с утра грозно сгущалась в его сердце. Он любил Бернара, любил Эдуарда, любил слишком сильно, чтобы перенести их неодобрение. Подле Эдуарда в нем загоралось все, что в нем было лучшего. Подле Пассавана пробуждались самые худшие инстинкты; он это теперь сознавал; да и переставал ли когда-либо сознавать? Но разве его ослепление в обществе Пассавана не было добровольным? Его признательность графу за все, что тот сделал для него, обращалась в озлобление. Всеми силами души он отрекался от Пассавана. То, что он увидел, окончательно исполнило его ненависти к нему.