Больной жене всегда весьма грустно. И потому непременно находится какой-нибудь важный повод, чтобы разбудить мужа. Вон облетают под осенним ветром листья, вот сон нехороший привиделся. Да и вообще — мыши скребутся. Словом, есть о чём поговорить. Потому что как-то нехорошо выходит — она тут бодрствует, а он, видите ли, почивать изволит.
«В последнее время вы ведёте себя весьма странно. Я дёргаю-дёргаю, а вы всё спите и спите. Нужно бы к верёвочке колокольчик привязать. Такой ма-аленький колокольчик из чистого серебра». Вот такие затеи приходят ей в голову. А теперь вообразите себе осеннюю ночь и звон этого серебряного колокольчика, поднимающего мужа с постели. Очень грустная это музыка получается.
Ранко практиковала привязывание мужа за ногу. В то же время она была поклонницей совсем другой музыки — весьма далёкой от дребезжания колокольчика, приводимого в движение дрожащей и болезненной рукой. Ранко танцевала в кафе-шантане. И хотя с наступлением осени становилось всё холоднее, а её раскрашенное тело на пути от гримёрной к сцене успевало покрыться гусиной кожей, под звуки джаза довольно скоро её пудра промокала от пота. И тот, кто чересчур внимательно наблюдал за движениями её ног, будто бы живших своей отдельной и беззаботной жизнью, вряд ли мог представить себе, что бечева соединяла их с одним-единственным мужчиной. Я говорю «соединяла бечева», но на самом-то деле это именно Ранко привязывала мужа за ногу.
Было уже десять вечера, когда Ранко залезла в ванную при гримёрной. Только четыре дня из десяти она могла позволить себе такое. В остальные шесть репетиции заканчивались в два, в три, а то и на рассвете. И хотя в её доме возле парка Асакуса проживало немало людей из театрального мира, всё равно в час ночи парадную дверь запирали на «собачку», так что открыть её можно было только изнутри.
В гримёрной Ранко как-то нечаянно обмолвилась: «Мы живём на третьем этаже и делаем так: спускаем из окна верёвку. А верёвку он привязывает к ноге. Я снизу подёргаю — он проснётся и откроет мне дверь».
— То есть ты живёшь с настоящим канатом?
(«Канатом» в театральном мире называют мужчину, который живёт за счёт женщины).
— Ранко, ты говоришь ужасные вещи. Ты только сама подумай. Вот я подёргаю за верёвку, а он подумает, что это ты, и откроет дверь. Он ведь со сна ничего не соображает. До самой постели меня доведёт. Надо будет попробовать. Неплохая идея.
Ладно бы над её секретом подсмеивались только в гримёрной. Но — вот ведь неудача! — о нём стало известно и неким юным хулиганам. Они получали контрамарки за то, чтобы со своей галёрки хором выкрикивать имена соответствующих актрис. Такое у них было занятие. И вот они-то и решили подёргать Ранко за её секрет.
«Слушай-ка внимательно. Какие-то наглецы вознамерились подёргать сегодня за нашу с тобой верёвочку», — сообщила мужу Ранко по телефону из гримёрной. Муж сонно промямлил: «Вот как… Ну что ж, поднимаю её наверх».
«Нет, подожди, у меня есть идея», — засмеялась Ранко. «Ты только пойми, это, конечно, юные разбойники. Но они ведь вызывают на "бис" и меня. Так что они работают на мою славу. И я хочу их отблагодарить по-умному. Ты им на свой конец верёвки привяжи чего-нибудь вкусненького. Ну, например, булочку. Эти ребята, наверное, ничего с утра и не ели. Доставим им удовольствие. Пусть говорят, какая я добрая — моей славе это не повредит».
«Хорошо», — нищий поэт на другом конце провода утвердительно зевнул, хотя у него не было денег даже на то, чтобы купить простого хлеба. Он осмотрелся. В комнате не было ничего подходящего, кроме букета цветов, который достался Ранко в театре. Ну что ж, посмотрим, обрадуются ли озорники цветам, а не булке.
Когда один из этих весёлых хулиганов со всей силы дёрнул за верёвку, она подалась на удивление легко, и к ним спустилось нечто, завёрнутое в газету. Они задрали головы — окно на третьем этаже было затворено. Они развернули газету — там были цветы. Это были искусственные цветы, надёрганные мужем Ранко из букета. Мальчишки обрадованно закричали: «Шикарно, ну ты даёшь, Ранко!»
— Здорово придумала, уважаем!
— Нужно завтра эти цветы бросить ей на сцену!
Каждый мальчишка засунул себе по цветку за отворот кимоно, рукава отвисали под тяжестью искусственных цветов.
— Ребята, а с чего это мы взяли, что это фокусы Ранко?
— И вправду. Она ведь ещё в гримёрной.
— Тогда это проделки её мужа.
— Ещё лучше!
— Он ведь как-никак поэт!
Как бы то ни было, но на следующий день цветы были брошены к ногам Ранко.
Однако Ранко не была бы актрисой в Асакуса, если бы она возвращалась домой так поздно только из-за ночных репетиций. Со своими коллегами она частенько заходила в одну закусочную в весёлом квартале Ёсивара, где сакэ подавали до трёх ночи. Бывало, что клиент приглашал её и в какое-нибудь более освещённое заведение. Про всё это было прекрасно известно нашим озорникам. После того, как они получили в подарок цветы, их симпатии были на стороне мужа.
«Давайте-ка проучим её. Кто-то из нас пойдёт прогуляться с её мужем. Другой в это время поднимется к ним в комнату, соберёт свёрток с её одеждой и косметикой и привяжет его. Когда она пьяная вернётся домой и дёрнет за верёвочку, к её ногам упадут её пожитки. Вместе с записочкой: «Хватит, мне надоело, убирайся!»
Приготовления были закончены. Ранко прогуливалась вместе со своим клиентом. И вдруг откуда ни возьмись — мальчишка. «Послушай, Ранко, а ты не боишься, что за твои номера муж тебя выгонит из дому?»
— Брось! Он у меня там привязанным спит.
[1930]
Это было, когда девочка по имени Юрико, что значит Лилия, только-только пошла в школу. Была у неё любимая подруга Умэко.
«Бедняжка Умэко! И карандаш у неё совсем коротенький — с пальчик, и учебники она носит в старом портфеле своего старшего брата».
И вот, чтобы ничем не отличаться от своей лучшей подруги, Юрико пилочкой перочинного ножа отпилила от своего длинного карандаша маленький кусочек и со слезами настояла на том, чтобы родители купили ей мальчишечий ранец — у неё ведь не было старшего брата.
Когда Юрико подросла и училась уже в старшем классе, её лучшей подругой стала Мацуко — «Сосёнка».
«Мацуко такая красивая! Но ей всегда зябко, уши и пальцы у неё красные от холода. Бедная, бедная Мацуко!»
И вот, чтобы ничем не отличаться от своей лучшей подруги, Юрико подолгу держала руки в ледяной воде, обжигала лицо и уши холодной водой из умывальника и как была, мокрая, бежала в школу, дрожа под пронизывающим утренним ветром.
Пришло время, и Юрико вышла замуж. Нечего и говорить, что она без памяти полюбила своего мужа. И чтобы во всём походить на самого любимого человека, чтобы всё делать так, как делает он, Юрико решила остричь волосы, нацепить на нос очки с толстыми стёклами и даже вознамерилась отрастить усы. Она пробовала курить матросскую трубку, говорила мужу «Эй, ты!» и, в довершение всего, собралась записаться в армию. Однако как ни странно, ничего из задуманного муж ей выполнить не позволил. Он даже отчитал жену за то, что та стала носить такую же, как у него, нижнюю рубашку, недовольно хмурился оттого, что жена совершенно не пользовалась ни помадой, ни пудрой — так же, впрочем, как и он сам. А посему любовь Юрико, лишённая свободы в самых лучших проявлениях, увядала, словно сорванный цветок.