Сила и слава | Страница: 23

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Как так?

Она сказала:

— Я не хочу навлекать беду ни на вас, ни на других людей. Бутылку я разбила. Пусть на меня ляжет проклятие за это.

Он сказал мягко и грустно:

— Нельзя быть такой суеверной. Это же обыкновенное вино. В вине нет ничего священного. Только его трудно достать здесь. Вот почему у меня был запас в Консепсьоне. Но его нашли.

— Теперь, может, вы уйдете — совсем уйдете? Вы здесь больше никому не нужны, — яростно проговорила она. — Неужели это не понятно, отец? Вы нам больше не нужны.

— Да, да, — сказал он. — Понимаю. Но разве дело в том, что вам нужно… или что мне нужно…

Она со злостью сказала:

— Я кое в чем разбираюсь. Недаром ходила в школу. Я не как остальные — они темные. Вы плохой священник. Мы с вами были вместе, но это не единственный ваш грех. До меня доходили кое-какие слухи. Вы думаете, Бог хочет, чтобы вы остались здесь и погибли, вы, пьющий падре? — Он стоял перед ней так же, как перед лейтенантом, и терпеливо слушал. Вот, значит, какая она, эта женщина. Она сказала: — Ладно, вас расстреляют. Значит, умрете мучеником? Хороший же из вас получится мученик. Смех, да и только.

Ему никогда не приходило в голову, что его могут счесть мучеником. Он сказал:

— Мученик… это очень трудно. Я об этом подумаю. Я не хочу, чтобы над Церковью насмехались.

— Вот перейдете границу, тогда и думайте.

— Да…

Она сказала:

— Когда у нас с вами было то самое, я гордилась. Ждала — вот вернутся прежние времена… Не каждая женщина может стать любовницей священника. А ребенок… Я надеялась, что вы много чего сделаете для нее. Но пользы от вас как от вора…

Он рассеянно проговорил:

— Среди воров было много хороших людей.

— Уходите отсюда, ради всего святого! И заберите ваше бренди.

— Там кое-что было, — сказал он. — У меня в портфеле были…

— Тогда ищите свой портфель на свалке. Я и пальцем до него не дотронусь.

— А девочка? — сказал он. — Ты хорошая женщина, Мария… Я вот о чем: сделай все, чтобы она выросла… истинной христианкой.

— Из нее ничего путного не получится, это и сейчас видно.

— Не может она быть такой уж дурной… в ее-то возрасте, — умоляюще проговорил он.

— С чего начала, тем и кончит.

Он сказал:

— Следующую мессу я отслужу за нее.

Мария уже не слушала его. Она сказала:

— Девчонка дрянная, насквозь дрянная.

Он чувствовал, как вера умирает здесь, в тесноте между кроватью и дверью. Месса скоро будет значить для людей не больше черной кошки, перебежавшей дорогу. Он рисковал их жизнью ради того, что было для них простым суеверием, чем-то вроде просыпанной соли или скрещенных пальцев. Он начал было:

— Мой мул…

— Ему засыпали кукурузы, — сказала она, потом добавила: — И уходите к северу. На юге уже опасно.

— Я думал, может, в Кармен…

— Там ведут слежку.

— Ну что ж… — Он грустно сказал: — Вот жизнь немножко наладится, тогда, может быть… — И, сделав знак креста в воздухе, благословил ее, но она стояла перед ним, еле сдерживая нетерпение, и ждала, когда же он уйдет отсюда навсегда.

— Ну что ж, прощай, Мария.

— Прощайте.

Сгорбившись, он пошел через площадь. Он чувствовал, что все до одного в этой деревне с радостью следят за его уходом — уходом смутьяна, которого они из суеверия или по каким-то другим непонятным причинам не захотели выдать полиции. Он завидовал тому гринго — его бы они заманили в ловушку со спокойной душой. Этому человеку по крайней мере не надо таскать за собой бремя благодарности.

Внизу под откосом, изрытым копытами мулов и вкривь и вкось перерезанным древесными корнями, текла река фута в два глубиной. На берегу валялись пустые консервные банки и битое стекло. Под прибитой к дереву надписью: «Мусор выбрасывать запрещается» — громоздилась куча отбросов со всей деревни, постепенно сползающая в реку. Когда начнутся дожди, это все унесет водой. Он ступил на груду банок и гнилых овощей, поднял свой портфель и вздохнул: портфель был хороший — тоже память о прежних мирных днях. Пройдет месяц-другой, и не вспомнишь, что когда-то жизнь шла совсем по-иному. Замок был сорван; он просунул руку под шелковую подкладку…

Бумаги оказались на месте; он с сожалением бросил свой портфель в кучу мусора. Вся его молодость, полная такого значения и милая его сердцу, канула среди консервных банок. Этот портфель он получил в подарок от прихожан в Консепсьоне к пятой годовщине своего рукоположения… За деревом кто-то шевельнулся. Он вытащил ноги из мусора под гуденье мух, поднявшихся с кучи, и, зажав бумаги в руке, обошел ствол — посмотреть, кто за ним подглядывает. Девочка сидела на корне и постукивала о него пятками. Глаза у нее были крепко зажмурены. Он сказал:

— Милая, кто тебя обидел? — Глаза открылись — злые, покрасневшие — и со смехотворной гордостью посмотрели на него.

Она сказала:

— Ты… ты.

— Я?

— Ты меня обидел.

Он шагнул к ней с величайшей осторожностью, точно это был пугливый зверек. Щемящее чувство разлило слабость по всему его телу. Он сказал:

— Я? Чем же?

Она злобно сказала:

— Они смеются надо мной.

— Из-за меня?

Она сказала:

— У каждого есть отец… он работает.

— Я тоже работаю.

— Ты ведь священник?

— Да.

— Педро говорит, ты не мужчина. Женщине с тобой делать нечего. Я не понимаю, что это значит.

— Он, видно, сам не понимает.

— Нет, понимает, — сказала она. — Ему десять лет. И я тоже хочу понять. Ты уходишь он нас?

— Да.

Она выхватила улыбку из своего обширного, разнообразного запаса, и он снова ужаснулся ее зрелости.

— Скажи мне… — прошептала она, словно ластясь к нему. Она сидела на корне рядом с кучей мусора, и в ней была какая-то отчаянная удаль. Жизнь уже отметила ее червоточиной. Эта девочка безоружна, у нее нет ни прелести, ни обаяния, которые могли бы послужить ей защитой. Сердце у него заныло, предчувствуя утрату. Он сказал:

— Милая, береги себя…

— От чего? Почему ты уходишь?

Он подошел к ней чуть поближе, думая: может же человек поцеловать свою дочь. Но она отскочила назад.

— Не смей меня трогать, — пискнула она своим старческим голоском и захихикала. Он подумал: дети родятся со смутным ощущением любви, они впитывают ее с молоком матери, но от их родителей, от их друзей зависит, какая это будет любовь — та, что спасает, или та, что губит. Похоть тоже своего рода любовь. Он уже видел, как она запутывается в жизни, точно муха в паутине; рука Марии, поднятая для удара, Педро, в сумраке нашептывающий то, что ей еще рано знать, и полиция, обшаривающая лес, — всюду насилие. Он стал беззвучно молиться: