Этот обед был дан в Консепсьоне в честь десятилетней годовщины его рукоположения. Он занимал самое почетное место за столом рядом с… кто же сидел справа от него? Обед состоял из двенадцати блюд; он еще сказал что-то про двенадцать апостолов, и это тоже несколько шокировало. Он был еще молод, ему хотелось поозоровать в обществе всех этих набожных, пожилых, почтенных жителей Консепсьона, нацепивших на себя ленты и значки своих обществ. И выпил он чуть больше, чем следовало; в те дни у него еще не было тяги к алкоголю. И вдруг ему вспомнилось, кто сидел справа — Монтес, отец того, расстрелянного.
Монтес произнес длинную речь. Он докладывал собравшимся об успехах «Общества алтаря» за последний год — активный баланс двадцать два песо. Священник записал себе эту цифру с тем, чтобы отметить ее в своем выступлении. Вот она: «О.а. — 22 песо». Монтес ратовал за открытие отделения «Общества св. Винсента де Поля», [31] а какая-то женщина пожаловалась, что в Консепсьоне продают дурные книги, которые привозят на мулах из столицы штата. Ее дочь где-то раздобыла роман под названием «Муж на одну ночь». Священник заявил в своей речи, что губернатор будет извещен об этом.
И тут местный фотограф дал вспышку, и он так и запомнил себя в эту минуту, точно посторонний, который заглянул на шум в окно и увидел веселую компанию, что-то празднующую, и с завистью, а может, и не без улыбки посмотрел на упитанного молодого священника: вот он стоит, властно простерев свою пухлую руку, и со вкусом произносит слово «губернатор». Соседи по столу сидят, по-рыбьи разинув рты, а на лицах, высвеченных магнием, ни одной морщинки, ни одной индивидуальной черты.
Ответственность момента требовала соблюдения серьезности, и он оставил свой легкомысленный тон, к большой радости прихожан. Он сказал: «Активный баланс в двадцать два песо на счету „Общества алтаря“ — случай разительный для Консепсьона, но это не единственный повод для поздравлений, заслуженных вами за прошлый год. Число членов общества „Дети Девы Марии“ выросло на девять человек, а „Общество святого причастия“ минувшей осенью превосходно провело ежегодную неделю молитвенного уединения. Однако не будем почивать на лаврах. Признаюсь, что у меня есть планы, которые, может быть, несколько удивят вас. Насколько мне известно, я считаюсь здесь человеком, исполненным редкостного честолюбия. Так вот, я хочу, чтобы в Консепсьоне была хорошая школа, действительно хорошая, а следовательно, и хороший дом для священника. Приход у нас большой, и священнику надо поддерживать свой престиж. Я пекусь не о себе, а о Церкви. И мы не остановимся на этом, хотя, чтобы собрать достаточную сумму денег, даже в Консепсьоне потребуется не один год. — Он говорил и видел перед собой эти годы безмятежной жизни. Да, честолюбия у него было хоть отбавляй, и почему бы ему со временем не получить места в столице штата при кафедральном соборе, а задолженность в Консепсьоне пусть выплачивает его преемник. Энергичный священник всегда узнается по долгам. — Разумеется, в Мексике много такого, что грозит нашей возлюбленной Церкви. Но тех, кто живет в нашем штате, счастье еще не оставило — на севере люди поплатились жизнью, и нам тоже надо быть готовыми… — Он освежил пересохший рот вином. — К худшему. Бодрствуйте и молитесь, — несколько неопределенно продолжал он. — Бодрствуйте и молитесь. Сатана, яко лев рыкающий…» «Дети Девы Марии» в темных праздничных блузах с голубыми лентами через плечо уставились на него, слегка приоткрыв рты. Он говорил долго, наслаждаясь звуком своего голоса; Монтеса пришлось несколько обескуражить по поводу «Общества св. Винсента де Поля», потому что мирян всегда надо сдерживать, и еще он рассказал прелестную историю о смертном часе одной девочки — она умирала от туберкулеза в возрасте одиннадцати лет, не поколебавшись в своей вере. Девочка спросила, кто стоит в ногах ее кровати, и ей сказали: «Это отец такой-то», а она говорит: «Нет, нет. Отца такого-то я знаю. А вон тот, в золотом венце?» Одна женщина из «Общества святого причастия» расплакалась. Все остались очень довольны его рассказом. История эта к тому же была не вымышленная, хотя он не мог вспомнить, от кого ее слышал. Может, прочитал где-нибудь. Кто-то наполнил его бокал. Он перевел дыхание и продолжал: «Дети мои…»
…И когда метис засопел и завозился у двери, он открыл глаза, и прежняя жизнь отвалилась от него, как ярлычок. В рваных крестьянских штанах он лежит в темной, душной хижине, а за его голову назначено вознаграждение. Весь мир изменился — Церкви нет нигде; ни одного собрата-священника, кроме всеми отверженного падре Хосе в столице. Он лежал, прислушиваясь к тяжелому дыханию метиса, и думал: почему я не пошел путем падре Хосе, почему не подчинился закону? Всему виной мое честолюбие, думал он, вот в чем все дело. Падре Хосе, наверно, лучше его — он такой смиренный, что готов стерпеть любую насмешку; он и в те, в добрые времена всегда считал себя недостойным своего сана. Однажды в столицу съехались на совет приходские священники — это было еще при старом губернаторе, — и, насколько он помнил, падре Хосе только в конце каждого заседания, крадучись, входил в зал, забивался в последний ряд, чтобы никому не попадаться на глаза, и сидел, словно воды в рот набрав. И дело тут было не в какой-то сознательной скромности, как у других, более образованных священников, — нет, он и в самом деле ощущал присутствие Бога. Когда падре Хосе возносил святые дары, у него дрожали руки. Да, он не апостол Фома, которому понадобилось вложить персты в раны Христовы, чтобы поверить. [32] Для падре Хосе из них каждый раз лилась кровь над алтарем. Как-то в минуту откровенности он признался: «Каждый раз… мне так страшно». Его отец был крестьянин.
А вот я — я честолюбец. И образования у меня не больше, чем у падре Хосе, но мой отец держал лавку, и я знал цену активному балансу в двадцать два песо, знал, как выдают ссуды под закладные. И я вовсе не собирался оставаться всю жизнь священником в небольшом приходе… Его честолюбивые замыслы показались ему сейчас чуть-чуть комичными, и он удивленно хмыкнул. Метис открыл глаза и спросил:
— Так и не уснули?
— Спи сам, — сказал он, вытирая рукавом капельки пота с лица.
— Меня знобит.
— Это лихорадка. Хочешь, я дам тебе свою рубашку? Она рваная, но все-таки в ней будет теплее.
— Нет, нет. Мне ничего вашего не надо. Вы мне не доверяете.
Да, если б он был таким же смиренным, как падре Хосе, то жил бы сейчас с Марией в столице, получал бы пенсию, а валяется здесь и предлагает свою рубашку человеку, который хочет предать его, — это гордыня, сатанинская гордыня. Даже в попытках побега ему не хватало решительности, а все его гордыня — грех, из-за которого пали ангелы. Когда он остался единственным священником в штате, как взыграла его гордыня! Какой он был храбрец, служащий Господу своему с риском для жизни! Когда-нибудь ему воздадут по заслугам… Он стал молиться в полутьме хижины: