Сила и слава | Страница: 59

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Он, наверно, побоялся.

— Жена не пустила.

— Несчастный человек. — Он попробовал рассмеяться, но выдавил из себя только жалкий, сорвавшийся смешок. Его голова свесилась к коленям: он со всем покончил, и с ним все покончили.

Лейтенант сказал:

— Тебе надо знать правду. Тебя судили и признали виновным.

— Разве мне нельзя было присутствовать на собственном суде?

— Это ничего бы не изменило.

— Да. — Он замолчал, готовясь разыграть полное спокойствие. Потом спросил с деланной развязностью: — А разрешите узнать, когда…

— Завтра. — Быстрота и краткость ответа испугали его. Он поник головой и, насколько можно было разглядеть в темноте, стал грызть ногти.

Лейтенант сказал:

— Нехорошо оставаться одному в такую ночь. Если хочешь, я переведу тебя в общую камеру.

— Нет, нет. Я лучше побуду один. Мне столько всего надо успеть. — Голос изменил ему, точно от сильной простуды. Он прохрипел: — О стольком надо подумать.

— Мне хотелось бы что-то сделать для тебя, — сказал лейтенант. — Вот, я принес немножко бренди.

— Вопреки закону?

— Да.

— Вы очень добры. — Он взял маленькую фляжку. — Вам, конечно, ничего такого не понадобилось бы. Но я всю жизнь боялся боли.

— Всем нам придется умереть, — сказал лейтенант. — А когда, это не так уж важно.

— Вы хороший человек. Вам бояться нечего.

— Какие у тебя странные мысли, — посетовал лейтенант. — Иной раз мне кажется, ты просто хочешь внушить мне…

— Внушить? Что?

— Ну, может, чтобы я дал тебе убежать или уверовал в святую католическую церковь, в общение святых… Как там у вас дальше?

— Во оставление грехов.

— Сам-то ты не очень в это веришь?

— Нет, верю, — упрямо сказал маленький человечек.

— Тогда что же тебя тревожит?

— Видите ли, я не такой уж темный. Я всегда разбирался в своих поступках. Но сам отпустить себе грехи не могу.

— А если б падре Хосе к тебе пришел, неужели это настолько изменило бы дело?

Лейтенанту пришлось долго ждать, когда ему ответят, но ответа священника он не понял:

— С другим человеком… легче.

— Больше я ничего не могу для тебя сделать?

— Нет. Ничего.

Лейтенант отпер дверь, по привычке держа руку на револьвере. У него было тяжело на душе. Теперь, когда последний священник сидит под замком, больше ему и делать-то нечего. Пружинка, двигавшая его действиями, лопнула. Хорошее было время, пока шла охота, подумал он, но больше этого не будет. Цель исчезла, жизнь словно вытекла из окружающего его мира. Он сказал с горьким сочувствием (ему трудно было вызвать в себе ненависть к этому маленькому опустошенному человечку):

— Постарайся уснуть.

Он уже затворил за собой дверь, когда сзади послышался испуганный голос:

— Лейтенант.

— Да?

— Вы видели, как расстреливают? Таких, как я.

— Да.

— Боль длится долго?

— Нет, нет. Мгновение, секунду, — грубо сказал он и, захлопнув дверь, побрел по тюремному двору. Он зашел в участок: фотографии священника и бандита все еще висели на стене; он сорвал их — больше они не понадобятся. Потом сел за свой стол, опустил голову на руки и, поддавшись непреодолимой усталости, заснул. Он не мог вспомнить потом, что ему снилось, — в памяти остался только хохот, непрерывный хохот и длинный коридор, выхода из которого найти было нельзя.


Священник сидел на полу, держа фляжку в руках. Так прошло несколько минут, потом он отвинтил колпачок и поднес фляжку ко рту. Бренди не оказало на него никакого действия, точно вода.

Он поставил фляжку на пол и начал шепотом перечислять свои грехи. Он сказал:

— Я предался блуду. — Эта формальная фраза ничего не значила, она была как газетный штамп и раскаяния вызвать не могла. Он начал снова: — Я спал с женщиной, — и представил себе, как стал бы расспрашивать его священник: «Сколько раз? Она была замужем?» — «Нет». Бессознательно он снова отхлебнул из фляжки.

Вкус бренди вызвал у него в памяти дочь, вошедшую с яркого, солнечного света в хижину, — ее хитрое, насупленное, недетское лицо. Он сказал:

— О Господи, помоги ей. Я заслужил твое проклятие, но она пусть живет вечно. — Вот любовь, которую он должен был чувствовать к каждой человеческой душе, а весь его страх, все его стремления спасти сосредоточились не по справедливости на этом одном ребенке. Он заплакал: девочка словно медленно уходила под воду, а он мог только следить за ней с берега, ибо разучился плавать. Он подумал: вот как я должен бы относиться ко всем людям, — и заставил себя вспомнить метиса, лейтенанта, даже зубного врача, в доме которого побывал, девочку с банановой плантации и множество других людей, и все они требовали его внимания, словно толпились у тяжелой двери, не поддающейся их толчкам. Ибо этим людям тоже грозит опасность. Он взмолился: — Господи, помоги им! — И лишь только произнес эти слова, как снова вернулся мыслью к своей дочери, сидящей у мусорной кучи, и понял, что молится только за нее. Опять нет ему оправдания.

Помолчав, он снова начал:

— Я бывал пьян, сам не знаю, сколько раз. Нет священнического долга, которым я бы не пренебрегал. Я повинен в гордыне, мне не хватало милосердия… — Эти слова опять были буквой исповеди, лишенной всякого значения. Не было рядом с ним исповедника, который обратил бы его мысли от формулы к действительности.

Он снова приложился к фляжке, встал, превозмогая боль в ноге, подошел к двери и выглянул сквозь решетку на залитый луной тюремный двор. Полицейские спали в гамаках, а один, которому не спалось, лениво покачивался взад и вперед, взад и вперед. Повсюду, даже в других камерах, стояла необычная тишина — будто весь мир тактично повернулся к нему спиной, чтобы не быть свидетелем его предсмертных часов. Он ощупью прошел вдоль стены в дальний угол и сел на пол, зажав фляжку между колен. Он думал: будь от меня хоть какая-нибудь, хоть малейшая польза! Последние восемь лет — тяжелых, безнадежных — показались ему теперь карикатурой на пастырское служение: считанные причастия, считанные исповеди и бессчетное количество дурных примеров. Он подумал — если б я спас хоть одну душу и мог бы сказать: вот, посмотри на мои дела… Люди умерли за него, а им бы надо умереть за святого — и горькая обида за них затуманила ему мысли, ибо Бог не послал им святого. Такие, как мы с падре Хосе, такие, как мы! — подумал он и снова хлебнул бренди из фляги. Перед ним предстали холодные лица святых, отвергающих его.

Эта ночь тянулась дольше той — первой в тюрьме, потому что он был один. Лишь бренди, приконченное к двум часам ночи, сморило его. От страха он чувствовал тошноту, в желудке начались боли, во рту после выпитого пересохло. Он стал разговаривать вслух сам с собой, потому что тишина была нестерпима. Он жалобно сетовал: