Брайтонский леденец | Страница: 11

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Но в светлом, новом, полном цветов пригороде, где он жил, его, строго говоря, и не закопали в землю. Здесь не приняты были погребения — считалось, что это негигиенично. Две величественные кирпичные башни, похожие на башни ратуши в скандинавских странах, крытые галереи с вделанными в стены дощечками, вроде военных мемориальных досок, пустая и холодная государственная часовня, которую легко и просто можно было приспособить к любому вероисповеданию; никакого кладбища, восковых цветов, скучных банок от варенья с увядшими полевыми цветами. Айда опоздала. Она чуть помедлила за дверью, боясь, что в часовне окажется много друзей Фреда; ей показалось, что кто-то включил радио и передают лондонскую программу. Ей был знаком этот поставленный, невыразительный, лишенный тепла, голос; но когда она открыла дверь, оказалось, что это не репродуктор, а человек в черной рясе стоит на возвышении и как раз произносит слова «загробная жизнь». В часовне никого не было, кроме женщины, похожей на хозяйку меблированных комнат, служанки, оставившей на улице детскую коляску, и двух нетерпеливо шептавшихся мужчин.

— Наша вера в загробную жизнь, — продолжал священник, — вовсе не опровергается нашим неверием в старый средневековый ад. Мы верим, — он бросил беглый взгляд на гладкие полированные рельсы, ведущие к дверям в стиле модерн, через которые гроб должен был отправиться в пламя, — мы верим, что этот брат наш уже соединился с единым. — Он фасовал слова, словно кусочки масла в упаковку со своей торговой маркой. — Брат наш слился с ним воедино. Нам неведомо, кто такой этот единственный, с которым (или с чем) составляет он теперь одно целое. Мы не придерживаемся старой средневековой веры в зеркальные моря и золотые короны. Правда, есть красота, и для нас, поколения, любящего правду, более прекрасна уверенность в том, что наш брат в настоящий момент вновь поглощен всемирным духом, из которого он вышел.

Он нажал кнопку, двери в стиле модерн распахнулись, пламя взвилось, и гроб мягко покатился в огненное море. Двери затворились, нянька встала и направилась к выходу, священник мило улыбнулся из-за рельсов, как фокусник, который только что, не моргнув глазом, вытащил из своего мешка девятьсот сорокового кролика.

Все было кончено. Айда с трудом выдавши последнюю слезу в платок, надушенный «Калифорнийским маком». Она любила похороны, хотя они всегда внушали ей ужас, — так иные любят рассказы о привидениях. Смерть казалась ей неуместной, ведь важнее всего жизнь. Она не была религиозной и не верила ни в рай, ни в ад, а только в духов, в спиритические столики, в таинственные постукивания и в слабые голоса, жалобно говорящие о цветах. Пусть католики легко относятся к смерти: жизнь для них, может быть, не так важна, как то, что наступает потом; но для нее смерть была концом всему. Слияние с единым для нее не значило ничего по сравнению со стаканом пива в солнечный день… Она верила в духов, но ведь нельзя же было назвать их хрупкое, призрачное существование вечной жизнью; скрип спиритического столика, кусок мозговой оболочки в банке за стеклянной витриной Института психологических исследований, голос, который она слышала однажды во время сеанса, произнесший; «Все очень красиво в высших сферах. Повсюду цветы».

Цветы. Ведь не это жизнь, с презрением подумала Айда. Жизнь — это солнечный свет на медных столбиках кровати, рубиновый портвейн, замирание сердца, когда лошадь, на которую ты поставила, почти не надеясь выиграть, приходит к финишу, и вымпел толчками поднимается вверх. Жизнь — это губы бедного Фреда, прижавшиеся в такси к ее губам и вздрагивавшие вместе с машиной, когда они неслись вдоль набережной. Какой смысл умирать, если это приводит вас только к лепету о цветах. Фред не хотел цветов, он хотел… И приятная тоска, которую она чувствовала в баре Хенеки, вновь охватила ее. Она смотрела на жизнь с глубокой серьезностью: она готова была причинить кому угодно любые неприятности для защиты того единственного, во что верила. Если кого-нибудь из ее подруг бросал любовник, она утешала ее: разбитые сердца всегда склеиваются; если она слышала, что кто-то искалечен или ослеп, она говорила: счастье еще, что он остался жив. В ее оптимизме было нечто опасное и безжалостное, смеялась ли она в баре Хенеки, плакала ли на похоронах или на свадьбе.

Она вышла из крематория и здесь увидела, как у нее над головой над башнями-близнецами поднимаются последние останки Фреда: тонкая струйка серого дыма из печи. Люди, проходившие по обрамленной цветами пригородной дороге, смотрели вверх и замечали дымок; то был горячий день для крематория. Фред опустился неразличимым серым пеплом на розовые цветы; он стал частью дымового бедствия над Лондоном, и Айда заплакала.

Она плакала, но в ней крепла решимость, крепла все время, пока она шла к трамваю, который должен был увезти ее в родные места; к барам, световым рекламам и к театрам-варьете. Человек создается обстановкой тех мест, где он живет, и ум Айды работал с простотой и точностью световой рекламы: стакан, из которого беспрестанно льется напиток, беспрестанно вращающееся колесо, пошлый вопрос, то вспыхивающий, то гаснущий: «Пользуетесь ли вы эликсиром Форана для укрепления десен?» «Я сделала бы то же самое для Тома, думала она, для Кларенса, этого старого обманщика. Призрака из Хенеки-бара, для Гарри». Это самое малое, что можно сделать для кого-нибудь, — задавать вопросы, вопросы на дознаниях, вопросы на спиритических сеансах. Кто-то причинил Фреду зло, и кому-то надо за это тоже причинить зло. Око за око. Если верить в Бога, можно предоставить заботу о мести ему, но нельзя же доверять этому единому, этому всемирному духу. Месть выпала на долю Айды, точно так же, как ей досталась награда: мягкие, влажные губы, прижавшиеся к ее губам в такси, теплое рукопожатие в кино, — это была единственная награда. Месть и награда — и то, и другое ее влекло.

Трамвай зазвонил и, рассыпая искры, двинулся по набережной. Если несчастным сделала Фреда женщина, Айда скажет, что она о ней думает. Если Фред покончил с собой, она докажет это, об этом напечатают в газетах, кто-то от этого пострадает. Айда собиралась начать с самого начала и трудиться упорно. Она была непреклонна.

Первым этапом (в течение всей панихиды она не выпускала из рук газету) была Молли Пинк, о которой упоминалось как о «личном секретаре», директоров фирмы «Картер и Гэллоуэй».

Айда шла от станции метро Черинг-Кросс; ее обдувал горячий ветер; солнечный свет, заливая Стрэнд, бликами дрожал на радиаторах автомобилей; в одном из верхних этажей пансиона Стэнли Гиббонса у окна сидел человек с длинными седыми усами по моде времен короля Эдуарда и рассматривал в лупу почтовую марку; прогрохотала большая подвода, груженая бочками, а на Трафальгарской площади били фонтаны, словно прохладные прозрачные цветы распускались и падали в тусклые, закопченные бассейны. «Это будет стоите денег, — повторяла себе Айда, — если хочешь узнать правду, это всегда стоит денег». И она медленно пошла по переулку св. Мартина, подсчитывая возможные расходы, но сквозь грусть и решимость к ней беспрестанно возвращалась мысль: это увлекает, это жизнь, — и сердце ее билось сильнее. На улице Севен Дайлз около дверей «Королевского дуба» бродили негры в плотно облегающих опрятных костюмах и старых форменных галстуках школы, где они когда-то учились. Айда узнала одного из них и остановилась с ним поболтать.