Малыш вошел в будку и закрыл за собой дверь. В будке был ящик со щелью для его шестипенсовика, микрофон и инструкция: «Говорите ясно и прямо в аппарат». Мудреная штука привела его в смущение, он оглянулся через плечо — там, снаружи, она без улыбки наблюдала за ним, он посмотрел на нее, как на незнакомое существо, как на маленькую нищенку с Нелсон-Плейс. И тут его охватила страшная злость. Опустив шестипенсовик и произнося слова приглушенным голосом, чтобы не было слышно снаружи, он запечатлел на эбоните свое обращение к ней: «Будь ты проклята, дрянь ты этакая, хоть бы ты убралась восвояси и оставила меня навсегда в покое!» Он слышал, как скрипела игла и вращалась пластинка, затем что-то щелкнуло, наступила тишина.
Малыш вышел к Роз, неся в руке черный диск.
— На вот, держи, — сказал он, — я тут кое-что наговорил… приятное.
Она осторожно взяла у него пластинку и понесла так, как будто защищала ее от толпы… Даже на солнечной стороне мола становилось прохладно; этот холод был как непререкаемый приказ им обоим — отправляйтесь-ка домой!.. У него было ощущение как будто он гуляет, когда нужно заниматься делом… нужно идти в школу, а он не приготовил уроков…
Они прошли через турникет; он искоса взглянул на нее, пытаясь угадать, чего она ждет дальше — если бы она проявила хоть малейшее нетерпение, он отвесил бы ей оплеуху, но она прижимала к себе пластинку, охваченная таким же унынием, как и он.
— Ну что ж, надо нам все-таки куда-нибудь пойти, — сказал он.
Она указала пальцем на ступеньки, ведущие вниз к крытой галерее под набережной.
Малыш пристально взглянул на нее — она как бы намеренно испытывала его. С минуту он колебался, потом произнес с усмешкой:
— Ладно, пойдем туда. — В нем возникло что-то похожее на чувственное желание — совокупление добрых и злых сил.
На деревьях в Олд-Стейн зажглись разноцветные огни, но было еще рано, и их свет не выделялся на фоне угасающего дня. В длинном туннеле под набережной были собраны все самые шумные, примитивные и дешевые развлечения Брайтона; мимо них проносились дети в бумажных матросских шапочках с надписью: «Я не ангел», поезд ужасов прогремел совсем рядом, унося влюбленные парочки в темноту, полную криков и визга. Во всю длину туннеля, около стенки, примыкающей к откосу, помещались аттракционы, с другой стороны — ларьки: мороженое, весы с фотоавтоматом, ракушки, леденцы. Полки доходили до потолка, маленькие дверки вели в темные кладовые, а на стороне, выходящей к морю, не было ни дверей, ни окон, ничего, кроме множества полок от самой гальки до крыши, целый волнорез из Брайтонских леденцов, выходящий в море. В туннеле всегда горели огни, воздух был спертый, душный, отравленный человеческим дыханием.
— Ну, что же будет дальше? — спросил Малыш. — Ракушки или Брайтонский леденец? — Он посмотрел на нее так, как будто от ее ответа зависело что-то очень важное.
— Я не прочь пососать палочку Брайтонского леденца, — согласилась она.
Он снова усмехнулся. Только дьявол, подумал он, мог подтолкнуть ее на такой ответ. Она, конечно, праведница, но уже неотделима от него, словно он вкусил ее, как Бога, вместе с причастием. Бог не может освободить тебя от грешных уст, избравших уделом вкусить собственное проклятье… Он медленно перешел на другую сторону туннеля и заглянул в дверку.
— Девушка, — позвал он, — девушка! Две палочки леденца.
Он хозяйским взглядом оглядел маленький, выкрашенный в розовый цвет ларек с перегородкой; лавчонка запечатлелась у него в памяти — на полу следы. Один кусочек пола приобрел вечную значительность, — если бы кассу передвинули на другое место, он бы сразу заметил.
— А это что такое? — спросил он, кивнув в сторону единственного незнакомого ему предмета — какого-то ящика.
— Ломаные леденцы, — объяснила продавщица, — отдаем по дешевке.
— От фабрики?
— Нет. Разбили тут. Какие-то неуклюжие болваны, — пожаловалась она.
Малыш взял леденцы и повернулся. Он знал, что ничего не увидит — там, за ящиками с Брайтонскими леденцами набережная была не видна. Его вдруг охватило сознание своей беспредельной сообразительности.
— До свиданья, — сказал Малыш; нагнувшись, он прошел сквозь маленькую дверцу и вышел наружу. Если бы только он мог похвастать своим умом, излить свою безграничную гордость…
Они стояли рядышком, посасывая палочки леденцов. Какая-то женщина торопливо оттолкнула их в сторону: «Пропустите-ка, ребятки!» Они взглянули друг на друга — супружеская пара.
— Куда теперь? — неуверенно спросил он.
— Может попробовать поискать где-нибудь? — предложила она.
— Не к чему спешить. — Голос его звучал немного тревожно. — Ведь еще рано. Хочешь в кино? — Он снова заговорил вкрадчивым тоном. — Я ведь тебя никогда не водил в кино.
Но чувство превосходства оставило его. Ее взволнованное восклицание «Какой ты хороший!» снова вызвало у него отвращение.
В полумраке, угрюмо сидя на местах за три с половиной шиллинга, он горько и безжалостно спрашивал себя, на что она надеется, а рядом с экраном светящиеся часы показывали время. Фильм был любовный: роскошные лица, бедра, снятые со знанием дела, таинственные кровати, похожие на крылатые челны. Кого-то убили, но это не имело значения. Важна была только эта игра. Два главных героя величественно продвигались к простыням на постели: «Я полюбил тебя с первого взгляда в Санта-Моника…» Серенада под окном, девица в ночной рубашке… а стрелки рядом с экраном все движутся. Вдруг он с бешенством сказал Роз: «Как кошки!» Это была самая привычная игра на свете, зачем же бояться того, что собаки делают прямо на улице? А музыка стонала: «Я сердцем угадал, что божество ты». Он продолжал шепотом: «Может нам все же пойти к Билли?» — а сам подумал: «Мы там не будем одни, может, что-нибудь случится, может, ребята устроят пьянку, захотят отпраздновать… и никому не придется сегодня ложиться в постель». Актер с прилизанной прядью черных волос над бледным изможденным лицом говорил: «Ты моя. Вся моя». И опять пел под мерцающими звездами в лучах неестественного лунного света. И вдруг, непонятно почему, Малыш заплакал. Он закрыл глаза, чтобы удержать слезы, но музыка продолжала играть — это было как видение свободы для заключенного. Внутри у него все сжалось, он представил себе эту недосягаемую свободу: без страха, ненависти, зависти. Ему казалось, что он умер и вспоминает, как он чувствовал себя после предсмертной исповеди, вспоминает слова отпущения грехов. Но смерть была только воображаемой, он не чувствовал раскаяния, ребра его тела, как стальные обручи, приковывали его к вечному греху. Наконец он сказал:
— Пойдем. Пора двигаться.
Стало совсем темно. Разноцветные огни тянулись вдоль набережной до самого Хоува. Они медленно прошли мимо кафе Сноу, мимо отеля «Космополитен». Низко над морем с шумом пролетел самолет, красный огонек исчез вдали. Под одним из стеклянных навесов какой-то старик зажег спичку, чтобы закурить трубку, и осветил мужчину и девушку, забившихся в угол. С моря доносились жалобные звуки музыки. Они пересекли Норфолк-сквер и повернули на Монпелье-роуд; какая-то блондинка со скулами Греты Гарбо остановилась на ступеньках бара Норфолк и стала пудриться. Где-то звонил похоронный колокол, а в подвале патефон играл гимн.