— Другого выхода не было, — подтвердила Айда Арнольд.
Она поднялась с места, похожая на фигуру на носу корабля, изображающую Победу. Проходя мимо стойки, она кивнула Гарри.
— Ты уезжала, Айда?
— Только на недельку-другую.
— Я и не заметил, что тебя так долго не было, — ответил Гарри.
— Ну, спокойной всем ночи.
— Спокойной ночи, спокойной ночи.
Она доехала на метро до Рассел-сквер, потом пошла пешком, с чемоданом в руке; войдя в дом, заглянула в холл, нет ли писем. Было только одно письмо — от Тома. Она догадывалась, что в нем написано, ее любвеобильное сердце смягчилось, когда она подумала: «В конце концов, что ни говори, мы с Томом понимаем толк в любви». Она приоткрыла дверь, ведущую на лестницу в подвал, и позвала:
— Кроу! Дедушка Кроу!
— Это вы, Айда?
— Поднимитесь-ка наверх, поболтаем да повертим столик.
Роз видна была только голова старика, склонившаяся над решеткой. Дыхание у священника было свистящим. Он слушал… терпеливо… дышал со свистом, пока она заставляла себя рассказывать о всех своих страданиях. Ей было слышно, как снаружи женщины раздраженно поскрипывали стульями, ожидая очереди на исповедь.
— Вот в чем я раскаиваюсь, — продолжала она. — В том, что не ушла вместе с ним.
В этом душном ящике она вела себя дерзко, не рыдала; у старого священника был насморк, от него пахло эвкалиптом. Он мягко ободрил ее, произнеся гнусаво:
— Продолжайте, дитя мое.
— Лучше бы я убила себя, — сказала она. — Мне следовало убить себя.
Старик начал было что-то говорить, но она прервала его:
— Я не прошу отпущения грехов. Не хочу я отпущения грехов. Хочу быть, как он… навеки проклятой.
В груди у старика посвистывало, когда он втягивал воздух; ей было ясно, что он ничего не понимает.
— Лучше бы я убила себя, — монотонно повторяла она.
Роз прижала руки к груди в порыве безудержного отчаяния; она пришла не исповедоваться, а все понять, она не могла думать дома, где печку не топили, на отца находила хандра, мать же… По ее осторожным вопросам можно было понять, что она только и думает о том, сколько денег у Пинки… У нее и сейчас хватило бы мужества убить себя, если бы она не боялась, что там, в таинственном царстве смерти, они разминутся друг с другом, что благодать снизойдет на одного и не снизойдет на другого. Срывающимся голосом она сказала:
— Эта женщина. Вот она заслуживает вечного проклятия. Сказала, что он хотел избавиться от меня. Ничего она не смыслит в любви.
— Может, она была права, — пробормотал старый священник.
— И вы тоже не правы, — яростно проговорила она, прижимаясь к решетке своим детским личиком.
Вдруг старик заговорил, время от времени со свистом переводя дыхание и распространяя через решетку запах эвкалипта.
— Был один человек, француз, [36] вы не можете знать о нем, дитя мое, — начал он. — У него были такие же мысли, как у вас. Он был хороший человек, святой человек, но всю свою жизнь он прожил в грехе, ибо не хотел смириться с тем, что любая душа может быть проклята… — Она с удивлением слушала его, а он продолжал: — Этот человек решил, раз каждой душе суждено быть проклятой, пусть и он тоже будет проклят. Он никогда не причащался, не захотел сочетаться законным браком с женой своей… Не знаю, что сказать вам, дитя мое, но некоторые люди считают, что он был… гм, святым. Наверно, но умер в смертном грехе, так нас научили называть это… но я не уверен; это было во время войны, может быть… — Он вздохнул, опустив дряхлую голову, в горле у него засвистело. И добавил: — Вы не можете постичь, дитя мое, как не могу я или кто-нибудь иной… поразительного… непостижимого… милосердия Божьего.
Снаружи стулья все скрипели и скрипели, людям не терпелось покаяться в конце недели, получить отпущение грехов, прощение.
— Нет у человека большей добродетели, чем отдать душу за ближнего своего, [37] — добавил священник. Он вздрогнул и чихнул. — Мы должны верить и молиться, — сказал он, — верить и молиться. Церковь не требует, чтобы мы верили в то, что есть души, которым отрезан путь к спасению.
— Он проклят. Он знал, что его ждет. Он тоже был католиком, — сказала она печально и осуждающе.
— Corruptio optimi est pessima, [38] — тихо произнес он.
— Что это значит, отец мой?
— Я хочу сказать: католик согрешит скорее, чем кто-либо иной. Думаю, что, может быть… потому что мы верим в дьявола… мы больше сталкиваемся с ним, чем другие люди… Но мы должны надеяться, — механически повторил он, — надеяться и молиться.
— Я хочу надеяться, — сказала она, — но не знаю на что.
— Если он любил вас, — пояснил старик, — то, конечно, это доказывает, что было что-то хорошее…
— Даже в такой любви?
— Да.
Она грустно задумалась над этими словами, сидя в маленькой темной кабинке.
— И приходите поскорее опять… — сказал он. — Сейчас я не могу отпустить ваши грехи… но приходите опять… завтра.
— Хорошо, отец мой, — тихо промолвила она… — А если будет ребенок?
— С вашим чистым сердцем и с его мужеством… — ответил он. — Воспитайте его добродетельным, чтобы он молился за отца своего.