Вильгельм, шокированный, смотрел на отца. Его охлестнула бледность, пересохли губы. Он даже пожелтел слегка.
— Ты, кажется, сам не знаешь, что говоришь, — ответил он, помолчав. — Зря ты даешь такую волю воображению. Живешь на Бродвее и думаешь, что понимаешь современную жизнь. Мог бы хоть чуть получше знать собственного сына. Ладно, не будем.
— Ну, положим, Уилки. Я не настаиваю. Но что-то тем не менее у тебя в Роксбери произошло. Ты туда не вернешься. Мелешь что-то насчет конкурирующей компании. Чушь. Чем-то ты подмочил свою репутацию. Но кой-какие девушки ждут не дождутся, когда ты вернешься к ним, разве нет?
— Бывали у меня женщины во время разъездов. Я не монах.
— Не то что одна какая-нибудь? Ты уверен, что не запутался?
Душу облегчить хотел, думал Вильгельм, вот и подвергаюсь допросу с пристрастием, только чтоб доказать, что я заслуживаю доброго слова. Отец явно считал его способным на любую гадость.
— Есть в Роксбери одна женщина, с которой я сблизился. Мы полюбили друг друга и решили пожениться, но ей надоело ждать, пока я разведусь. Маргарет правильно вычислила. В довершение всего эта девушка католичка, и мне надо было идти объясняться к священнику.
Даже такое признание не тронуло доктора Адлера, не нарушило его старческого равновесия, не изменило его цвет лица.
— Нет, нет, нет, все не то, — сказал он.
Снова Вильгельм взял себя в руки. Вспомнил про его возраст. Он уже не тот человек. Он оберегает себя от волнений. А меня как пыльным мешком стукнули, я уже не могу судить справедливо. Может, все утрясется когда-нибудь, я выкарабкаюсь, буду снова спокойно соображать. Нет, куда там. Беды подтачивают организм.
— Ты действительно хочешь развода? — спросил отец.
— За ту цену, которую я плачу, не мешало б хоть что-то иметь.
— В таком случае, — сказал доктор Адлер, — мне кажется, ни один нормальный человек не позволил бы женщине так с собой обращаться.
— Ах, папа, папа! — сказал Вильгельм. — Вечно с тобой одно и то же. Ну посмотри, до чего ты меня доводишь. Сначала всегда собираешься мне помочь, разобраться с моими делами, посочувствовать и так далее. Я начинаю таять, развешиваю уши, А не успеем поговорить — я еще в сто раз больше расстраиваюсь. Почему это? Да в тебе нет сочувствия. Ты всю вину хочешь свалить на меня. Ты знаешь, наверно, что делаешь. — Вильгельм уже зашелся. — Ты только и думаешь о своей смерти. Ну прости. Но ведь я-то тоже умру. Я твой сын. И я в этом, во-первых, не виноват. И можно вести себя достойно и не цепляться друг к другу. Но вот что хотелось бы уяснить — зачем тебе со мной начинаться, если помогать ты не собираешься? Зачем вникать в мои заботы, а, папа? Чтобы всю ответственность сложить на меня? Для очистки совести? А я, по-твоему, должен сидеть и тебя утешать, что у тебя такой сын? Да? — Злой узел завязался в груди у Вильгельма и жал, и вскипали слезы, но он удерживал их. И так уж кошмарное зрелище. Голос у него сел, он заикался, он давился своими ужасными чувствами.
— Ты, очевидно, задался какой-то целью и нарочно ведешь себя так невозможно, — сказал доктор. — Чего ты от меня хочешь? Чего ты ждешь?
— Чего жду? — переспросил Вильгельм. Он растерялся. Самообладание уходило, как мяч, захлестнутый буруном, — не удержать. — Я помощи жду!
Слова вырвались громким утробным воплем, испугали старика, и уже озирались завтракавшие за соседними столиками. Лицо у Вильгельма раздулось, грива цвета седого битого меда вздыбилась, он сказал:
— Я страдаю, а тебе даже не жалко. Просто ты не любишь меня, ты плохо ко мне относишься.
— А почему я обязан одобрять твое поведение? Да, мне оно не нравится, — сказал доктор Адлер.
— Ну хорошо. Ты хочешь, чтоб я переменился. Допустим, я переменюсь — что из меня выйдет? Что может выйти? Допустим, всю свою жизнь я ошибался на свой счет, неверно себя оценивал. И даже не обезопасил себя на случай чего в отличие от большинства, вроде того как сурок роет несколько ходов в норке. Но теперь-то что мне прикажешь делать? Больше полжизни прожито. Больше полжизни. А ты мне говоришь, что я вообще ненормальный.
Старик тоже потерял равновесие.
— Вот ты орешь, чтоб тебе помогали. Когда ты вдолбил себе в башку, что должен идти в армию, я каждый месяц посылал Маргарет чек. Ты семейный человек, тебя бы освободили. Нет, как же. Без тебя бы не обошлись на войне, ты призвался — ну и что? Бегал по тихоокеанскому фронту рассыльным. Любой приказчик делал бы это не хуже тебя. Ничего поинтереснее не придумал как солдатом заделаться.
Вильгельм собирался ответить, уже приподнялся со стула медвежьей тушей, уже надавил растопыренными пятернями на стол так, что пальцы побелели, но старик не дал говорить. Он сказал:
— Я вот вижу, тут другие пожилые люди поддерживают своих никчемных детей, тянут их без конца ценой неимоверных жертв. Я этой ошибки не сделаю. Тебе не приходит в голову, что, когда я умру — через год, через два, — ты еще будешь здесь. Ну а я думаю об этом.
Он хотел сказать, что имеет право на то, чтоб его оставили в покое. А прозвучало это так, что несправедливо, когда лучший из двоих, более ценный и уважаемый, должен раньше покинуть сей мир. Может, он и это имел в виду — в общем-то; но при других обстоятельствах не стал бы этого так явно выказывать.
— Папа... — Вильгельм просто вдруг наизнанку вывернулся. — Папа, думаешь, я не понимаю твоих чувств? Мне тебя жалко. Я хочу, чтоб ты жил долго-долго. Я бы рад был, чтоб ты меня пережил.
На это признание отец ничего не ответил, отвел глаза, и тут Вильгельма прорвало.
— Но ты же меня ненавидишь. А если б у меня были деньги, ничего бы такого не было. Господи, не спорь уж ты лучше. Все дело в деньгах. И жили бы дружно — сынок и папаша, и ты бы мною гордился, хвастался бы мною на всю гостиницу. Но я не тот сын. Я для тебя слишком старый, старый и невезучий.
Отец сказал ему на это:
— Я не могу тебе дать денег. Только начать — и конца не будет. Вы с твоей сестрицей выпотрошите из меня все до последнего. Я жив пока, я пока не умер. Я пока здесь. Жизнь не кончилась. Я жив точно так же, как ты или кто-то еще. И я никому не позволю сидеть у меня на шее. Баста! И тебе, Уилки, хочу дать тот же совет. Никого не сажай на шею.
— Главное, береги свои деньги, — сказал, в отчаянии Вильгельм. — Соли их и наслаждайся. Самое милое дело.
Дубина! осел! боров! ничтожество! гиппопотам несчастный! — ругал себя Вильгельм, на ватных ногах уходя из столовой. Эта его гордость! Заносчивость! И ведь унижался, клянчил! Вступил в перепалку со своим старым отцом — и еще больше все усложнил. Ах, как недостойно, как мелко, как смехотворно он себя вел! И эта громкая фраза: «Мог бы получше знать собственного сына» — уф, до чего пошло и отвратительно.
Он уходил из слепящей столовой недостаточно быстро. Совершенно не было сил. Шея, плечи, вся грудная клетка болели, будто его скрутили веревками. В ноздрях был запах соленых слез.