Иногда я говорил, что, если бы единственной причиной, заставившей нас пуститься в это нелепое предприятие, являлись деньги, я бы постарался это пресечь — выпустил бы Калигулу на свободу или кому-нибудь отдал. Но я понимал, что целью Теи была не нажива, улавливая в ее плане и некий высший, исконный смысл, связанный и с честолюбием, и со страстью к рискованной игре, и с идущей из глубины веков потребностью приручать. Несмотря на все мое скептическое отношение к замыслу Теи и страх, который внушала мне птица, я часто размышлял, как хорошо было бы, если бы на голову ей свалился кирпич и размозжил череп; с другой стороны, я понимал правоту Теи и восхищался ее неукротимой энергией. «Но все же, — думал я, — неужели ей мало нашей любви и потребовалась еще и птица, а иначе зачем этот орел?» Будь у меня деньги, она по крайней мере не могла бы ссылаться в качестве предлога на их отсутствие. И все же гнать от себя вопрос о деньгах было бы в высшей степени легкомысленно. Возможно, план охоты на игуан с помощью орла и неразумен, но все же приобретение птицы — это заслуга Теи, именно она сделала первый шаг, а что сделал я? Чем вообще занимался я здесь, в Центральной Мексике, разъезжая в лосинах и походном обмундировании? Словом, я по-новому и остро ощутил всю важность вопроса о деньгах. Разве Но справедливо считать, что человек ловит удачу и плетет интриги, роет и копает, таскает на своем горбу, копит и хранит или же каждый день несет свою службу, поклоняясь им явно или тайно, лицемерно или со слезами, гипнотически влекомый если не самими деньгами, то чем-то с ними связанным?
Итак, мы прибыли, и нам подали обед — суп, курица под соусом из томатов и авокадо, кофе, желе из гуавы. И эта непривычная, изысканно-острая еда возвращала мои мысли к вопросу о деньгах.
Дом был красивый и более просторный, чем это казалось снаружи, поскольку имел еще нижний этаж, куда из сада вела лестница. Здесь было два патио: один с фонтаном и глубокими кожаными креслами, другой — возле кухни, похожий на скотный двор, там мы продолжали обучать орла, слетавшего к нам с черепичной крыши сарая, где спал Хасинто.
С террасы открывался вид на горы и скалы. Почти под нами — zocalo — причудливой формы возвышение, атакуемое со всех сторон зарослями винограда и диковинными деревьями. Собор с двумя вытянутыми башнями и облезлым синим куполом казался покрытым благородной патиной или слоем глазури, словно его закалили в жарком пламени огнедышащей печи; местами расцвеченная солнцем кирпичная кладка, поблескивая на солнце, отбрасывала радужные блики на камень площади, а странный силуэт собора наряду с восхищением вызывал какое-то щемящее скорбное чувство — настолько полно он соответствовал всему окружающему. Колокола цеплялись к нему как зверьки, слабосильные, облезлые, позеленевшие от старости; двери открывались в угрюмый полумрак, где возле мертвенно-белых престолов высились фигуры святых, порушенные временем, покорябанные, исцарапанные, с вызывающе белыми, словно краешек дамских панталон, вдруг показавшийся из-под юбки, потертостями и черными дырами, следами гвоздей и терниев, запекшимися ранами, кое-как прибитые, скорбные жертвы кровавых мук и разрушений. На склоне холма с одной стороны было кладбище — белое, покрытое колючей растительностью, с другой — расползались рытвины и лабиринты серебряного рудника, где кипела жизнь и, судя по всему, осуществлялись благотворные финансовые вливания. Было видно, как в гору вгрызались машины. Любопытство толкнуло меня однажды прогуляться в том направлении. Странную картину являли все эти машины в Мехико — английские, бельгийские, какие-то вагонетки, экскаваторы, подъемники, долбящие грунт и роющие туннели железные штуковины, кургузые локомотивы, тянущие старенькие поезда с закутанными в пончо рабочими и солдатами охраны. А по дороге на рудник, еще в городе, — горы мусора, свалка, мягкие холмики гниющих отбросов и птицы, вьющиеся над ними весь день напролет, хищно высматривающие добычу, а выше, на скалистом утесе, — водопад, туманная полоска бледной, бледнее, чем воздух, воды над кромкой лесов, внизу сосны, перемежаемые морщинистыми выступами скал; какие-то южные растения и цветы — там на жарких камнях притаились змеи, а в зарослях прячутся кабаны, олени и гигантские ящерицы — игуаны, которых нам надо ловить. И всюду жара и ослепительное сияние.
В Париже или Лондоне ущербное солнце, светя сквозь дымку, не кажется таким ярким, и южане завидуют прохладе этих мест и сумрачным теням, дающим передышку от зноя. Полагаю, что Муссолини всерьез намеревался снести взрывами часть Альп и Аппенин, чтобы прохладный воздух Германии хлынул на полуостров, закаляя жителей Перуджи и Рима и поднимая их боевой дух. А потом этот Муссолини повис вниз головой, и полы его рубашки, задравшись, обнажили живот, а мухи, которым он также объявил войну, облепили лицо, с которого уже сползла привычная гримаса зверской решимости. Вот так! И худосочная его возлюбленная с простреленной грудью тоже повисла вниз головой с ним рядом. В этом контрасте скромной непритязательности с пышностью меня интересуют претензии, присущие скромности, и иллюзии, которые она способна внушать. Я уже говорил об одной из фотографий Теи, запечатлевшей ее отца в повозке рикши в Южном Китае. Снимок был засунут в раму зеркала над комодом, и я ловил себя на том, что часто смотрю на него, разглядываю белые, иностранного производства ботинки, задранные кверху и болтающиеся возле головы луноликого китайца, также одетого в белые одежды. Непонятно, что рождало впечатление значительности человека на снимке, но, возможно, виною тому был собственный мой статус — возлюбленного дочери и потенциального зятя изображенного на фотографии. Но, так или иначе, он по - джентльменски восседал в своем живом такси, вознесенный над миллионами копошащихся внизу, снедаемых голодом и вшами, над пушечным мясом бесчисленных войн, над кромкой бьющейся о берег волны поколений. И эта волна кипит, выбрасывая под беспощадное азиатское солнце пену и зелень водорослей вместе с памятью о миллионах мертвецов, погребенных в океанской пучине.
Итак, солнце заливало ярким светом гору с ее субтропической растительностью, где в зелени и пышных цветах прятались игуаны, работали в поте лица простые труженики — сельские жители и пролетарии, и обитало неисчислимое множество приезжих из умеренных широт, готовых платить свои кровные, лишь бы очутиться здесь. Рядом с нами находился шикарный отель «Карлос Квинто». Там был парк, а в нем бассейн с лазурной водой, сияющей небесным теплом, а по подъездной аллее скользили машины иностранных марок. Акатла начала привлекать тех, кто раньше отдыхал в Биаррице и Сан-Ремо, но теперь желал чего-нибудь потише и подальше от политики. Выделялось несколько испанцев, представителей как той, так и другой противоборствовавшей стороны недавнего конфликта. Встречал я и русских, и японцев, а в помещении бара был китаец, подрабатывавший еще и производством обуви с веревочной подошвой, так называемых alpargatas. Особенно шумной и кипучей являлась американская колония, от которой поначалу я держался в стороне.
Мне нравилось наблюдать соседний парк, бар на террасе, купальщиков в бассейне, всадников, гарцующих по дорожкам, олененка в загоне. Управляющим в отеле был итальянец в элегантных серых брюках и во фраке, плотно облегающем его выпуклую задницу. Зализанные волосы, деятельная забота о других и нескрываемая тревога за себя. Я не раз наблюдал в разгар рабочего дня, как он быстрым движением ощупывает свои карманы, что-то проверяя или засовывая в них. Подойдя к ограде, Тея представила меня ему. Звался он Да Фьори. Окна наших спален выходили в парк, оставленный для членов семьи управляющего. По утрам миниатюрный старичок, отец Да Фьори, совершал моцион. Он был в английском костюме старинного покроя, темно-зеленом, потертом, перетянутым ремнем, с красновато-коричневыми пуговицами. На голове у него красовалось кепи, он то и дело подкручивал кончики усов своей мохнатой лапкой и нетвердо держался на ногах. Ступни его казались слишком маленькими. Мы с Теей любили смотреть из своей кровати, как он бродит между пышными клумбами. Потом появлялся его сын, уже причесанный, бледный, меланхолический; осыпая каплями росы свою манишку, он склонялся к руке отца, после чего появлялись похожие на пирожные две маленькие девочки — его дочери — и расплывшаяся жена управляющего. И каждый из них, склонившись, подносил к губам лапку старикашки. Наблюдать эту картину было очень приятно. Завершив церемонию, семейство усаживалось в беседке и завтракало.