— Может, игуана его ранила.
— Да нет, он и с маленькими вел себя точно так же! Боялся даже их!
— Но он улетел. Удрал.
— Куда?
Она вглядывалась в небо, но ей мешали слезы; я же не понимал, какая из точек на небосклоне может быть орлом.
— Ну и пускай летит к чертям собачьим! Туда ему и дорога! — в сердцах воскликнула Тея. Она дрожала, щеки ее пылали — неблагодарная птица жестоко обманула ее, предала и в конце концов одержала над ней верх, оказавшись сильнее. Досада Теи вызывалась еще и этим.
— Как же ранен, если его так быстро и след простыл?
— Но ведь ты швыряла в него камнями, — сказал я, вдруг ощутив и свою ответственность за произошедшее — ведь птица тренировалась, слетая с моей руки.
Да, трудно бывает признать, что диким тварям наряду с инстинктами присущи и человеческие чувства — не их ли проявляли животные, пожалевшие Одиссея и его спутников, плененных Цирцеей?
Вернувшись после охоты, печальные, понурые, мы отправили Талавере лошадей с Хасинто. Tee было это не под силу, она чувствовала себя совершенно разбитой, а оставлять ее одну в таком состоянии я не мог. Едва войдя в патио, мы услышали крики кухарки: она убегала с ребенком на руках, поскольку Калигула прилетел и ходил по крыше сарая.
Я сказал Tee:
— Орел вернулся. Что будем делать?
— Мне все равно, — проговорила она. — А вернулся он только за мясом, потому что такой трус не может сам добывать себе пропитание.
— Я с тобой не согласен. Он просто не чувствует своей вины. Еще не свыкся с тем, что добыча может оказывать сопротивление.
— Да делай с ним что хочешь. Хоть скорми его кошкам!
Я взял кусок мяса, хранившегося в корзине возле печки,
и вышел к Калигуле. Он сел ко мне на кулак. Я надел на него
колпачок, привязал и усадил на его место на бачке — в темноту и прохладу.
Прошла почти неделя, а он оставался целиком на моем попечении. Тея занималась другими делами. Она оборудовала темную комнату и стала проявлять там снимки. Я же продолжал занятия с орлом, тренируя его в патио самостоятельно, словно человек, в одиночку ведущий спасательный катер. К тому же в это время я мучился расстройством желудка, почему и вынужден был сталкиваться с Калигулой чаще, чем того бы хотелось. Доктор прописал мне уголь, посоветовал не употреблять спиртное и быть поосторожнее с местной водой. Наверно, я переусердствовал со здешней подозрительной текилой, способной самым непредсказуемым образом воздействовать на непривычный к ней организм.
Так или иначе, но неожиданное крушение нашего плана всех нас деморализовало. Когда Тея удалялась в свою лабораторию, в доме воцарялась тоска. Впрочем, возможно, «тоска» не самое подходящее слово, когда пытаешься скрыть разочарование и притушить в себе ярость. К тому же меня мучило сознание, что птица заброшена и недокормлена. Держать орла голодным попросту опасно, не говоря уже о негуманности.
Под бумагой для растопки, сложенной у камина, я обнаружил толстый том, хорошо изданный, но без переплета. Это был сборник, включавший в себя «Город солнца» Кампанеллы, «Утопию» Мора, «Беседы» и «Государь» Макиавелли, а также отрывки из Сен-Симона, Канта, произведений Маркса и Энгельса. Не помню фамилию составителя этого оригинального сборника, но книга не могла оставить меня равнодушным. Дождь лил целых два дня, и я сидел, как в клетке, возле сырых поленьев, предназначенных для камина, который я никак не мог разжечь, какие бы смолистые ветки туда ни бросал. Тренировать Калигулу в такую погоду тоже было немыслимо. Я вставал на унитаз, торопливо просовывал орлу через колпачок кусок мяса, чтобы, вернувшись к книге, позабыть о том, как мы с Теей сели в калошу, и погрузиться в чтение, вновь и вновь поражаясь смелым мыслям и глубоким суждениям, обнаруженным в книге. Я хотел обсудить все это с Теей, но она была занята совсем другими вещами.
Я спросил:
— Чья это книга?
— Просто книга. Чья-то.
— Оторваться невозможно!
Тея была рада, что я нашел хоть что-то, способное меня заинтересовать, но продолжать эту тему не хотела. Она погладила меня по щеке и поцеловала, но как бы предлагая оставить ее в покое. Я вышел и прогулялся по саду. За оградой старик Да Фьори, сидя в беседке, ковырял в носу.
Потом я накинул непромокаемый плащ и вышел на улицу, поскольку жаждал общения. Тея как-то просила меня купить фотобумаги, и это давало мне повод пройтись. Спускаясь под моросящим дождем по плитам каменной террасы, я заметил валявшуюся в канаве свинью, измазанную красной глиной. Стоявшая над ней курица выклевывала вшей из ее щетины. У Хиларио звучал граммофон.
Две силы правят миром,
Одна из них любовь…
Далее следовало что-то медленное, тягучее из «Драгоценностей Мадонны», исполняемое не то Клаудиа Музио, не то Амелией Галли-Курчи. В свое время я слышал это на пластинке у Элеоноры Клейн. Музыка навевала грусть, но безысходности я не ощутил.
Медленно пробираясь между лужами, я дошел до собора, перед которым нищие в рубище тянули к прохожим свои искореженные увечьем конечности. Я кинул им несколько монеток: в конце концов, деньги Смитти можно было не жалеть — пусть хоть кому-то послужат во благо.
С увитой цветами верхней террасы Хиларио меня окликнули, сопроводив зов постукиванием по металлической пивной кружке. Это был Уайли Моултон.
— Поднимайтесь сюда! — крикнул он, и я обрадовался приглашению.
За столиком с ним, кроме Игги, сидели еще двое — как я понял, муж и жена. Мужу было под пятьдесят, но он неплохо сохранился — суховатый, высокий и стройный. Однако я не мог отвести глаз от молодой женщины, которую мне отрекомендовали просто как Стеллу. Ничто и никто — из людей, зверей, растений или предметов обихода — не могло бы сравняться с ней по красоте. Черты лица — мелкие, одухотворенные, а глаза, рискну сказать, лучащиеся любовью. И совершенно естественно, что, глядя на нее, я испытывал наслаждение. Как революционер способен с первого взгляда распознать аристократа по его рукам, так и влюбленный, чувства которого обострены, может многое понять и уловить, руководствуясь одним лишь инстинктом. Стелла была женщиной Оливера. И хотя внешне он этого никак не проявлял, тем не менее я сразу вызвал у него необоснованные подозрения, хотя ревновать должен был именно я.
Моултон быстро намекнул, что я не свободен.
— Ха, Болингброк, — сказал он.
— Кто, я?
— Конечно, вы. Если так похож на кого-то, то и зовись знаменитым именем. Когда я впервые вас увидел, во мне сразу что-то щелкнуло: вот человек, имя которому Болингброк. Вы не возражаете, если я буду так вас называть?
— Как можно возражать против имени Болингброк?
Сидевшие за столом глядели на меня веселыми глазами с
оттенком, свойственным каждому, — ехидством или сочувственной жалостью.