— Наверно, ты явился сюда только потому, что услышал о нем.
— Нет, я приехал просить тебя дать мне шанс. А Талавера мне, в общем, безразличен.
— Неужели? — воскликнула она. На ее лице даже мелькнула улыбка, словно она на секунду задумалась.
— Я мог бы вычеркнуть его из памяти, если бы ты приняла меня.
— И всегда припоминал бы мне его при каждой ссоре.
— Нет, этого не будет.
— Я знаю, ты боишься, что он вот-вот войдет и завяжется драка. Но не волнуйся, его здесь нет.
— Значит, вообще он здесь?
Она не ответила. Может, отослала его куда-нибудь? Не исключено. Но по крайней мере кончилось это беспокойство пополам с надеждой. Конечно же, я боялся, но и надеялся, что смогу убить его. Ведь я это пробовал. Я уже убивал мысленно. И рисовал картину, как он пырнет меня ножом.
Она сказала:
— Ты не можешь меня любить, думая, что я с другим. Тебе, наверно, хочется, чтобы он сверзнулся в пропасть в десять тысяч футов глубиной, а себя представляешь возле гроба на моих похоронах.
Я молчал и думал, как странно выглядит она в этом захудалом номере латиноамериканской гостиницы, среди тропического зноя и солнечных лучей, пробивающихся сквозь щели ставен, в городе, где царит запустение, в городе с покореженными прутьями оград и стенами, оплетенными кроваво-красными бугенвиллеями с пунцовыми, словно в лихорадке, цветами, пронзительно-зелеными листьями винограда и горами, глядящими исподлобья, разверзшими толстые губы не то в пении, не то в молитве. А здесь, в номере, тоже беспорядок и нагромождение вещей, дорогих и бросовых вперемешку, купленных случайно, потому что попалось под руку, — в общей куче скомканные салфетки «Клинекс», шелковое белье, платья, фотоаппараты, косметика. Она все делала быстро, порывисто, в полной уверенности, что поступает правильно. Моим словам она, по - видимому, не поверила. Не поверила потому, что не прочувствовала их, а не прочувствовала — из-за порванной связи.
— Тебе не обязательно решать прямо сейчас, Тея.
— Да, конечно… Наверно. Может быть, потом, попозже, я что-то почувствую к тебе, хотя не думаю. Сейчас ты мне ни к чему. Особенно если вспомнить, как ты относишься к людям. Тогда прямо зла на тебя не хватает и хочется, чтобы ты умер.
— А я все еще люблю тебя, Тея, — сказал я. И наверно, вид мой это подтверждал, потому что меня сотрясала дрожь. Но она ничего не ответила. — Неужели ты не хочешь, чтобы опять все было как прежде? Мне кажется, на этот раз у меня получится.
— Почему ты так думаешь?
— Наверно, мой случай не единственный. Множество людей попадают в мою ситуацию. Должен же быть путь для исправления ошибок.
— Должен? — вскричала она. — Ну, это ты так думаешь.
— Конечно, должен. Иначе откуда бы взяться надежде? И как знать, куда идти и чего хотеть? Вот ты знаешь?
— Каких доказательств ты ищешь во мне и в том, что я знаю или не знаю? — понизила она голос. — Я много ошибалась, гораздо больше, чем мне бы хотелось с тобой обсуждать. — И она сменила тему: — Хасинто сообщил мне о змеях. Попадись ты мне тогда, тебе бы не поздоровилось.
Но я почувствовал, что эта моя месть была ей даже симпатична. Мне показалось, будто на губах у нее при этих словах мелькнула одобрительная улыбка. Но обнадеживаться не стоило, поскольку улыбка и задумчивость, упрямство и желание оскорбить и причинить боль сменяли друг друга на этом бледном, нервном и расстроенном лице с необычайной скоростью, и я понимал, что разнородные чувства ко мне ей не удается собрать воедино. Ждать ответа было нечего. Даже в будущем. Связь порвалась.
В аквариуме без воды сидело и пыхтело на соломенной petate [190] , топырясь чешуей и зелеными, словно маринованный огурчик, пупырышками, какое-то существо с серыми кожистыми сережками и слабыми коготками. Оно тяжело дышало, раздувая брюхо.
— Ты собираешь новую коллекцию, — заметил я.
— Вчера его поймала. Пока что это самый интересный экземпляр. Но здесь я не останусь. Поеду в Акапулько, оттуда самолетом на Вера-Крус, а затем на Юкатан. Собираюсь посмотреть там на редких фламинго, которые прилетают из Флориды.
— Можно и мне с тобой?
— Нет.
Вот так. Не вышло. Что я и предвидел.
Вернувшись в Акатлу, я все больше полеживал, еще надеясь получить весточку от Теи, поэтому регулярно и безрезультатно звонил на почту. Услышав, что для меня ничего нет, я выходил выпить текилы в компании любителей пропустить кружечку за чужой счет. В покер у Jly я больше не играл и с бывшими приятелями не знался. Джепсона задержали за бродяжничество и отправили назад в Штаты, но жена Игги собиралась его вызвать. Их маленькая дочка была в курсе всей истории, и при виде ее испуганного личика и не по возрасту настороженных глаз меня охватывала жалость.
И в закатные часы, когда я сидел на скамейке возле пивнушки в грязной рубашке, замызганных неглаженых штанах и с трехдневной щетиной, мне часто хотелось подняться и крикнуть: «Люди! Все, кого еще носит земля! На что вы надеетесь, если счастье и красота, раз мелькнув, исчезнут, как на киноэкране?» Часто меня душили слезы. А иногда во мне закипала злоба, и тогда я готов был кричать и выть! Но если низшим существам в подобных ситуациях несвойственны крики, рычание, вопли, карканье и громкий лай, то, наверно, предполагается, что и людям следует выражать свои чувства более сдержанно. Все же временами я позволял себе удаляться в горы, где мои вопли и громкие споры с самим собой мог слышать разве что какой-нибудь индеец, но индеец в любом случае промолчал бы. Мне же становилось легче — по крайней мере на время.
Однажды я обзавелся приятелем — это был русский, изгнанный из казачьего хора за драку. Он все еще носил свою форменную саржевую гимнастерку с белыми шнурами и газырями, был горд, нервен и грыз ногти. Совершенно лысая голова кидала мягкий, как солнечные блики, отсвет на его всегда чисто выбритое, красивое, исполненное важности лицо, прямой нос, недобрые, слегка поджатые губы и замечательные черные брови. Будь я проклят, если он не смахивал на поэта д'Аннунцио, чей портрет как-то попался мне на глаза.
Нищий, часто пьяный, он, несомненно, должен был разделить участь Джепсона. Денег у меня почти не осталось, но время от времени я все же мог позволить себе бутылочку текилы, почему он ко мне и прилепился.
Я относился к нему примерно так же, как к дочке Игги, которую жалел за испытания, выпавшие ей в столь ранние годы. Вначале я досадовал на него и стыдился нашей дружбы, затем проникся более теплым чувством. И поскольку мне хотелось поделиться с кем-нибудь и рассказать про Тею, он стал моим исповедником. Я выложил ему всю историю и понял, что он мне сочувствует. Доказательством этому служили морщины заинтересованности и участия и грусть, омрачившая его чело.