Все было не столь однозначно. Я знал, что вера в лучшее будущее зрела в нем очень медленно, и хорошо помнил те ужасные дни, когда он потерял большое здание и, в отчаянной попытке его спасти, руководствуясь больше гордыней, нежели чутьем бизнесмена, лишился и последних нескольких тысяч из наследства Артура. Тогда он меня формально уволил, сказав:
— Ты мне не по карману, Оги. Придется с тобой расстаться.
В то тяжелое время за ним ухаживали Дингбат и миссис Эйнхорн; сам же он почти все время проводил в кабинете, ошеломленный, подавленный, охваченный мрачными мыслями, небритый — и это человек, привыкший отвечать за жизнь семьи, за порядок; наконец он все же покинул унылую, заставленную книгами комнату и объявил, что перебирается в бильярдную. Так Адаме, не избранный президентом на второй срок, вернулся в столицу простым конгрессменом. Чтобы не забирать Артура из университета и не посылать на работу (при условии, что тот на это согласится), требовалось что-то делать — ведь помощи ждать не приходилось; он даже готов был отказаться от страхового полиса, чтобы достать наличные.
Артур не имел профессии; он не был дантистом, как сын Крейндла, содержавший теперь всю семью; он учил гуманитарные науки — литературу, языки, философию. В то время занятия сыновей обрели невероятное значение. Говард Коблин зарабатывал на жизнь игрой на саксофоне, и Крейндл больше не подтрунивал над сыном, говоря, что тот совсем не интересуется женщинами, — напротив: он советовал мне с помощью Котце устроиться в аптеку, расположенную под его офисом. Благодаря этому я обрел там теплое местечко продавца газировки. Я был чрезвычайно признателен: ведь Саймон окончил школу и теперь не получал благотворительную помощь. И на Ласалль-стрит ему сократили дни. Борг пристроил туда своих безработных племянников и многих прежних работников повыгонял.
Что касается семейных сбережений — после Бабули ими ведал Саймон, — они пропали. Банк, где их хранили, лопнул одним из первых; теперь в этом доме с колоннами располагался рыбный магазин — Эйнхорн видел его из угла в бильярдной, где устроил офис. Однако Саймон окончил школу весьма успешно — трудно понять, как ему удалось, — и его назначили классным казначеем для покупки колец и школьных булавок. Думаю, его непогрешимо честный облик сыграл здесь свою роль. Приходилось отчитываться за траты перед директором, что не помешало ему пойти на сделку с ювелиром и присвоить себе пятьдесят долларов.
Саймон был способен на многое, я тоже. Мы не говорили с ним на эту тему. Но я привык жить с оглядкой на него и кое-что знал о его планах — он же не контролировал мое существование. Саймон поступил в муниципальный колледж, полагая, что там его подготовят к государственной службе, — в то время требовались сотрудники бюро погоды, геологи и почтовые работники; об этом говорили объявления в газетах и библиотечных бюллетенях.
У Саймона были отличные способности. Может, чтение содействовало их пробуждению, развивая проницательный, здравый, можно сказать, губернаторский подход. Подход Джона Севьера [109] . Или Джексона [110] — в тот момент, когда пуля дуэлянта отскочила от большой пуговицы на его плаще и он приготовился стрелять, — проникновенный взгляд главнокомандующего, неподкупного и дальновидного, с благородной морщиной на лбу, выражающей озабоченность. Мне кажется, одно время я видел такой искренний, неподдельный взгляд у Саймона. И как тогда можно утверждать, будто искренность ушла навсегда? Впрочем, он мог и притвориться. Я точно знаю, что он пользовался такими приемами. А если используешь их сознательно, становятся они от этого фальшивыми? В борьбе все средства хороши.
Возможно, в голове у Бабушки Лош, оценившей этот дар Саймона, сложился прообраз учений Розенвальда или Карнеги. Если он присутствовал при уличной драке, полицейский из дюжины свидетелей выбирал его и спрашивал, что произошло. Или когда тренер выходил из раздевалки с новым баскетбольным мячом, десятки рук в нетерпении тянулись к нему, но он кидал мяч Саймону, не выказывавшему никаких эмоций и никогда не удивлявшемуся такому повороту событий — он этого ожидал.
Сейчас он оказался на хлипкой почве, его вынуждали снизить скорость, с которой он двигался к тайно обозначенной цели. В то время я не знал, что это за цель, да и не понимал, зачем вообще нужны какие-то ориентиры, — это было выше моего понимания. Он же постоянно поглощал большое количество информации — учился танцевать, беседовать с женщинами, ухаживать, писать романтические письма, посещать рестораны, ночные клубы и дансинги, завязывать галстуки и бабочки, подбирать платки для нагрудных карманов, покупать одежду, вести себя в толпе. Или в приличном доме. Для меня, пропускавшего мимо ушей наставления Бабули, это представлялось чем-то недостижимым. Саймон, как мне казалось, тоже не вслушивался в ее советы, но уловил, однако, самую суть. В качестве примера назову некоторые действия, которые кто - то — но не мы — совершал автоматически. Я следил, как он овладевал умением носить шляпу, курить сигарету, сворачивать перчатки и класть их во внутренний карман; я восхищался и недоумевал, как это ему удавалось, и кое-чему научился сам. Но никогда не мог при этом добиться его изящества.
Саймон впитывал хорошие манеры в вестибюлях роскошных отелей вроде «Палмер-хауса», в ресторанах с окнами, занавешенными портьерами с кисточками, где горели свечи и струнные оркестры играли венские — раз-два-три — вальсы. У него раздувались ноздри. Этот образ жизни его захватывал, хотя он и знал ему цену. Поэтому я понимал, каково ему переносить бесцветное окружение унылыми зимними вечерами, носить длинное пальто, по два дня не бриться, проводить время в аптеке или с коммунистом Сильвестром в памфлетной лавке Зехмана, иногда в бильярдной. На вокзале он работал только по субботам, и то потому, что нравился Боргу.
У нас было мало времени для разговоров; иногда, в преддверии зимы, мы сидели за буфетной стойкой в бильярдной у окна, откуда виднелся изгаженный лошадиным навозом, углем и копотью снег в коричневатой дымке, окутавшей зажженные уже в четыре часа фонари. Мы делали необходимую работу по дому, помогали Маме — разжигали печки, ходили в магазины, выносили мусор и золу; однако, покончив с этим, дома не засиживались — особенно я; Саймон иногда делал на кухне домашние задания, и Мама оставляла ему горячий кофе. Я не задавал Саймону вопрос, волновавший Джимми Клейна и Клема: не втянул ли его Сильвестр в политику. В ответе я и так не сомневался: Саймону надо как-то убивать время, вот он и ходит от скуки на разные мужские посиделки, форумы, собрания арендаторов, а больше для того, чтобы знакомиться там с девушками; он вовсе не считает Сильвестра новым светочем, ему интересны большие девочки в кожаных куртках, на низких каблуках, в беретах и хлопчатобумажных рабочих блузках. На принесенной домой литературе он по утрам оставлял пятна от кофе или выдирал из брошюр страницы своими крупными белыми руками и растапливал печь. Я успевал прочитать больше, чем он, — и делал это не без любопытства. Все-таки я знал Саймона и его представление о правильном порядке вещей. Он считал, что мы с Мамой достаточная для него нагрузка, и не собирался взваливать на плечи еще и весь рабочий класс; сентиментальные чувства Сильвестра были для него как пиджак с чужого плеча. Однако Саймон захаживал в лавку Зехмана и, сидя под зовущими к действию пролетарскими плакатами, спокойно курил сигареты с фильтром, слушая беседы о латинской, германской культуре и прочей экзотике; и все же, в сизой дымке холодного воздуха, уткнувшись подбородком в воротник рубашки, он не принимал всерьез ничего из сказанного.