Правда, теперь я трудился не у Эйнхорна, а в отделе женской обуви, расположенном в цокольном этаже центрального магазина; там же в отделе мужских костюмов подвизался Саймон. Его положение изменилось к лучшему, и он был в восторге от перемены. В этом модном магазине руководство требовало, чтобы продавцы хорошо одевались. Но он пошел дальше самых строгих правил и был не просто опрятным, а элегантным — в отличном двубортном костюме в полоску, с сантиметром, небрежно наброшенным на шею. Оказавшись среди всех этих зеркал, ковров, вешалок с одеждой, на восемь этажей выше города, я с трудом узнал брата — такой он был большой, ловкий, сильный, в нем чувствовался мощный темперамент.
Я же работал внизу, в полуподвальном помещении, в отделе уцененных товаров, и видел и слышал покупателей верхнего этажа сквозь зеленые стеклянные круги в бетонированном полу. Тенями мелькали подолы тяжелых шуб; от веса тел и движущихся в разных направлениях ног стекло слегка потрескивало. Наш склеп предназначался для покупателей с тощим кошельком или для особых клиентов: девушек, подбиравших аксессуары или шляпки в тон туалету, или женщин с тремя-четырьмя маленькими дочками, которым срочно потребовались туфельки. Товары вываливались на столы по размерам, у стен громоздились коробки, а в центре стояли табуреты для примерок.
Несколько недель ученичества, и меня перевели на верхний этаж. Сначала я только помогал, бегал за товаром и расставлял коробки по местам, а потом и сам стал продавцом обуви, приняв условие управляющего — коротко подстричься. У управляющего тревожная психика — может, из-за плохого пищеварения. От неукоснительного бритья дважды в день его кожа стала слишком чувствительной, и утром по субботам, когда он напутствовал продавцов перед открытием магазина, в уголках его рта виднелась запекшаяся кровь. Он старался казаться строгим, и, думаю, его проблемы заключались в том, что он занимался не своим делом, руководя работой шикарного магазина. Даже не столько магазина, сколько салона, освещенного французскими светильниками в виде факелов, удерживаемых выступающими из стен руками, украшенного гофрированными шторами и китайской мебелью; такие места защищают от внешнего мира восточные ковры, даже если это рю де Риволи, — ворс впитывает долетающий шум, а шуршание драпировок вынуждает говорить шепотом. К разнице между внешней и внутренней атмосферой трудно привыкнуть; на пороге салона растет напряжение: внутренний протест невозможно подавить; попытка его сдержать ведет к тревоге и беспокойству, грозя вылиться в нечто свирепое и кровавое вроде приключений Гордона [117] , чартистских бунтов [118] или пламени, взмывающего ввысь от мощного взрыва. Эта скрытая, избыточная сила струится промозглым, сумрачным чикагским днем от вещей, кажущихся тихими и удобными, а на деле оказывающихся совсем другими.
С финансовой точки зрения дела у нас обстояли более чем хорошо: Саймон получал пятнадцать долларов в неделю без комиссионных, я зарабатывал тринадцать с половиной. На утрату благотворительной опеки мы и внимания не обратили. Практически слепая Мама не могла больше вести хозяйство, и Саймон нанял мулатку по имени Молли Симмс, крепкую поджарую женщину лет тридцати пяти; она спала на кухне — на бывшей кровати Джорджи, и, когда мы возвращались домой поздно, что-то шептала или выкрикивала. Еще Бабуля отучила нас от привычки входить через парадную дверь.
— Это она тебя зовет, малыш, — говорил Саймон.
— Как же! А на кого она все время смотрит?
На Новый год она не появилась, так что я сам все организовал и приготовил еду. Саймона тоже не было — он уехал справлять новогодний праздник в компанию, надев все самое лучшее: котелок, теплый шарф в горошек, гетры, двухцветные туфли, кожаные перчатки. Вернулся он только вечером следующего дня, когда на улице падал и искрился снег, — грязный, мрачный, с красными глазами и царапинами на лице, которые не скрывала светлая щетина. Этот вспыльчивый и необузданный человек, придя в дом через задний ход, скинул ботинки и щеткой смел с них снег, затем стал рассматривать лицо, словно исхлестанное ветками ежевики, и наконец снял порванный котелок и положил на стул. Счастье, что Мама не могла его видеть; она что-то заподозрила и громко спросила, в чем дело.
— Ничего особенного, Ма, — хором ответили мы.
Чтобы она не поняла, Саймон на жаргоне поведал мне
совершенно неправдоподобную историю, будто подрался на платформе Уэллс-стрит с двумя пьяными свирепыми ирландцами, один из которых схватил его за рукав пальто и за воротник, а другой толкнул лицом прямо на проволочные ограждения и сбросил с лестницы. Его рассказ меня не убедил. Оставалось неясным, где он провел день и ночь.
— А Молли Симмс так и не появилась, хотя обещала прийти, — сказал я.
Саймон не отрицал, что провел время с ней, просто сидел совершенно измочаленный на стуле в парадной — а теперь мокрой и грязной — одежде. Он попросил нагреть воды для ванны, а когда снял рубашку, на спине открылись царапины пострашнее тех, что были на лице. Его не волновала моя реакция. Бесстрастно — не хвастаясь и не жалуясь — он поведал, что рано утром был у Молли Симмс. Драка с ирландцами действительно случилась, когда он пьяный возвращался с вечеринки, но исцарапала его Молли. Более того, она не отпускала его дотемна, и ему пришлось ковылять по негритянскому гетто, утопая в снегу. Забираясь в постель, Саймон сказал, что нам нужно расстаться с Молли Симмс.
— А почему ты говоришь «нам»?
— Она почувствует себя хозяйкой положения, а эта женщина — дикая кошка.
Мы находились в нашей бывшей детской; обои, многократно наклеенные поверх старых, вздулись кое-где пузырями; от летящего за окном снега комната казалась почти уютной.
— Она хочет развития отношений. Так мне и заявила.
— Что именно?
— Что любит меня. — Он безрадостно улыбнулся. — Заводная сука.
— Да ей почти сорок.
— Что с того? Она женщина. И я пошел к ней. И не спрашивал, сколько ей лет, когда на нее полез.
Саймон уволил ее на той же неделе. Я видел, как внимательно всматривалась она за завтраком в его исцарапанное лицо. Молли была худая, похожая на цыганку неглупая женщина; при желании она могла держаться достойно, но, если не хотела, ей было плевать на мнение окружающих, она только ухмылялась, сверкая зелеными глазами. Саймона она не удержала, он видел в ее присутствии одни неудобства, и Молли сразу смекнула, что ее постараются выставить. Опыта у нее хватало — и все больше отрицательного, отсюда и грубость; ее кидало из города в город, из Вашингтона в Бруклин, оттуда в Детройт, а по пути и в другие Богом забытые места: здесь приласкают, там дадут по шее — всякое бывало. Но гордая Молли ни от кого не ждала жалости, да никто и не пытался ее пожалеть. Саймон ее вышвырнул и нанял Саблонку, старую полячку — вдову, которая нас невзлюбила; эта медлительная, ворчливая, тучная, злобная ханжа еще и плохо готовила. Но мы редко бывали дома. Через несколько недель после ее появления я вообще переехал — бросил колледж и стал жить и работать в Эванстоне. Какое-то время я подвизался в специфических местах — на окраинах, где проживают миллионеры: в Хайленд-парке, Кенилуорте и Уиннетке, — и как продавец, специализирующийся на предметах роскоши, имел дело с аристократами. И все благодаря управляющему, назвавшему мое имя, когда деловой партнер попросил рекомендовать кого-то на это место; он сам привез меня к мистеру Ренлингу, торговцу спортивными товарами в Эванстоне.