— У нас нет места! Все забито!
Раздались неприличные звуки, производимые губами, фырканье, спуск воды в туалете, грубые шутки — свидетельство открытого пренебрежения. Камера действительно была переполнена, но нас все равно втолкнули туда, и нам пришлось устроиться на корточках на полу. Второй глухонемой тоже находился здесь — сидел в ногах у пьяного мужчины в неудобной позе пассажира третьего класса. Яркий свет здесь никогда не выключали. В этом была особая тяжесть, как в надгробном камне.
А утром за стеной возобновилась обычная круговерть — глухое громыхание грузовиков, негромкое позвякивание троллейбусов, едущих со скоростью стрекозы.
Должен сказать, я не считал трагедией случившуюся со мной несправедливость. Просто хотел оказаться на свободе и продолжить путь — только и всего. А вот за Джо Гормана, которого поймали и били, переживал.
Однако я ощущал здесь присутствие зла, как было раньше в Эри, штат Пенсильвания. Оно касалось всех. Его нельзя было попробовать ножкой, словно на картине «Сентябрьское утро» [133] в витрине парикмахерской. Или погрузиться с любопытством наблюдателя, подобно древним восточным правителям, которых опускали в стеклянном шаре в водоросли для наблюдения за рыбами. Нельзя было вытащить после неудачного падения, как подняли из грязи Арколе Наполеона, задумчиво стоявшего под венгерскими пулями, градом сыпавшимися на крутой склон. Лишь греки и их поклонники, под ярким солнцем, в мире, пронизанном красотой, считали себя недоступными для зла. Но они ошибались. И все же ими восхищаются остальные — грязные, голодные, бездомные, ветераны войны, неуживчивые и старательные; умирающее, страдающее, бесхребетное человечество; множество людей — кто-то у дымящегося Везувия, кто-то в душной ночной Калькутте, но все они хорошо знают, где находятся.
Сереньким, невзрачным утром нас отпустили на свободу, предварительно напоив кофе и дав по куску хлеба. Волка оставили для дальнейшего выяснения обстоятельств.
На прощание копы дали нам совет:
— Убирайтесь из города. Вчера вам предоставили ночлег, но в следующий раз привлечем за бродяжничество.
В участке было накурено, скрипели перья; трудившиеся всю ночь полицейские расслабились, отстегнули оружие, сняли шляпы и сели писать отчеты. Располагайся участок рядом с домом Товита [134] , и то здесь ничего бы не изменилось даже в тот день, когда его посетил ангел.
Двинувшись по ходу городского движения, мы дошли до парка Марсово Поле — ничуть не похожего на другие с таким же названием. Вокруг один камень, испарения бензина и выхлопные газы.
Мы решили добраться до окраины на троллейбусах, и тут произошло непредвиденное: кондуктор похлопал меня по плечу, предупреждая, что сейчас наша пересадка. Я быстро выпрыгнул, уверенный, что Стоуни последовал за мной, но в окне отъехавшего троллейбуса увидел, как он мирно спит на своем месте и даже мой стук в стекло его не разбудил. Я ждал на остановке около часа, потом поехал на конечную станцию и проторчал там до полудня. Наверное, он подумал, будто я решил отделаться от него, но это было не так. Меня расстроила эта потеря.
Отчаявшись найти Стоуни, я стал голосовать. Первый грузовик довез меня до Джексона. Там я нашел дешевый ночлег. А на следующий день меня подобрал работник кинокомпании, ехавший в Чикаго.
Вечером мы пронеслись мимо Гэри, приближаясь к Южному Чикаго, — огненная глотка города извергала угольную пыль, казавшуюся нам манной небесной. Так для возвращающихся домой неаполитанцев раскаленная вода залива представляется живительной прохладой. В родных местах чувствуешь себя как рыба в воде. Там находится великий бог — покровитель рыб, имя ему Дагон. И в своих водах ты обнажаешь перед ним душу словно мелкая рыбешка.
Я знал, что по возвращении меня ждут нелегкие времена. Среди трудностей — по порядку — были: прислуга-полька, вечно ворчавшая из-за жалованья; Мама, которая сразу почувствует мои затруднения, и, наконец, Саймон — наверняка имеющий ко мне претензии. Я был готов услышать его гневные слова; отправившись в такое путешествие, я их заслужил, — но мне тоже было чем ответить — посланной телеграммой. Однако меня ожидала не рядовая семейная разборка с жаркими обвинениями и спорами — все оказалось гораздо хуже.
Дверь мне открыла незнакомая полька, совсем не знающая английского. Я подумал, эта женщина сменила уволившуюся старую прислугу, однако показалось странным, что вся кухня была заполнена кровоточащими сердцами, распятиями и ликами святых. Конечно, она могла держать их на рабочем месте, тем более что Мама ничего не видела, но вокруг крутились маленькие дети — неужели Саймон нанял прислугу с семьей? Однако женщина не приглашала меня войти, и у меня закралось подозрение, что квартира больше не наша. Старшая девочка в форме приходской школы Святой Елены сказала мне, что ее отец купил квартиру с мебелью у прежнего хозяина. Им был Саймон.
— А моя мать здесь больше не живет? Где она?
— Слепая женщина? Она живет этажом ниже.
Крейндл поселил ее в комнате Котце с маленьким зарешеченным окном, выходившим в переулок ниже уровня земли, куда люди заходили согнувшись, чтобы не задеть каменную арку, — так они срезали дорогу или просто мочились. Нельзя сказать, что Крейндл проявил нелюбезность, засунув ее сюда: ведь она различала только свет и тьму и не нуждалась в хорошем виде за окном. Глубокие следы порезов на руках от кухонной работы так и не прошли — я ощутил их, когда она взяла мои ладони и заговорила своим хриплым голосом, еще более странным, чем обычно:
— Ты знаешь о Бабуле?
— Нет, а что?
— Она умерла.
— Не может быть!
Какой удар! Словно острый, холодный кинжал пронзил мои внутренности, я не мог ни выпрямиться, ни пошевелиться, будто прирос к стулу. Умерла! Невозможно представить нашу старушку мертвой, в гробу, тихой, с закрытыми глазами и грузом земли сверху. Сердце мое содрогнулось при мысли о таком насилии. Потому что это могло быть только насилие. С ней, не терпевшей никакого вмешательства — вспомнить хотя бы, как она отбросила руку дантиста, — поступили так грубо. Несмотря на хрупкость, она была настоящим бойцом. Но сражалась полностью одетая, на своих ногах — живая. Неужели возможно скрутить ее и засунуть в могилу, где она покорно лежит? Этого нельзя представить.
Заслоны рухнули. Слезы брызнули из глаз, и я утер их рукавом.
— От чего она умерла и когда?
Мама не знала. Ей сообщил о смерти Крейндл, еще до переезда сюда, и с тех пор она носит траур. Траур, каким он ей представлялся.