– Сорок девятого автобуса?
– Да, видите ли, я слышала, как он брал билет, но, когда мы подъезжали к нужной ему остановке, он крепко спал, так что мне пришлось разбудить его, но все равно он опоздал. Остановка была по требованию. Он был мне очень благодарен и доехал со мной до ратуши в Челси. Я тогда жила в цокольном этаже на Оукли-стрит, и он проводил меня до самого дома. Я помню все так ясно, так ясно, как будто это было вчера. У нас нашлось много общего. – Нога ее снова дернулась.
– Это меня удивляет, – заметила тетушка.
– Ах! Сколько мы в тот день разговаривали!
– О чем же?
– Главным образом о сэре Вальтере Скотте. Я читала «Мармион», и больше почти ничего, но он знал все, что написал сэр Вальтер. Он читал наизусть… У него была чудесная память на стихи. – И она прошептала словно про себя:
Где упокоится злодей,
Избегнув гнева,
Невинной жертвой стала чьей
Младая дева?
В последней битве…
– Так, значит, все и началось, – нетерпеливо прервала тетушка. – А теперь злодей покоится в Булони.
Мисс Патерсон съежилась на стуле и энергично брыкнула ногой.
– Ничего не началось – в том смысле, какой вкладываете вы, – отпарировала она. – Ночью я услышала, как он постучал в дверь и позвал: «Долли! Куколка моя!»
– Куколка! ["Долли" в переводе на русский язык значит «куколка»] – повторила тетушка с таким отвращением, будто это была какая-то непристойность.
– Да. Так он называл меня. Мое полное имя Дороти.
– Вы, конечно, заперли дверь изнутри.
– И не подумала. Я ему полностью доверяла. Я крикнула: «Войдите!» Я знала, что он не стал бы будить меня по пустякам.
– Ну, я бы не назвала это пустяками, – заметила тетушка. – Продолжайте же.
Но мысли мисс Патерсон снова блуждали далеко, она стучала зубами не переставая. Перед ее взором возникло нечто, чего мы видеть не могли, глаза ее увлажнились. Я взял ее за локоть и сказал:
– Мисс Патерсон, не рассказывайте об этом, если вам это причиняет боль. – Я рассердился на тетушку: лицо ее было жестким, будто вычеканенное на монете.
Мисс Патерсон перевела на меня взгляд, и я увидел, как она постепенно возвращается из своего далека.
– Он вошел, – продолжала она, – прошептал «Долли! Куколка моя!» и упал. Я опустилась рядом на пол, положила его бедную-бедную голову к себе на колени, и больше он уже не сказал ни слова. Так я и не узнала, зачем он пришел и что хотел сказать мне.
– Можно догадаться зачем, – вставила тетушка.
И снова мисс Патерсон слегка отпрянула назад, как змея, а затем нанесла ответный удар. Грустное это было зрелище: две старые женщины препирались из-за того, что случилось давным-давно.
– Надеюсь, что вы правы, – проговорила мисс Патерсон. – Я отлично понимаю, на что вы намекаете, и надеюсь, что вы правы. Я согласилась бы на все, о чем бы он меня ни попросил, без всяких колебаний и сожалений. Я больше никогда никого не любила.
– Да и его-то вы едва ли успели полюбить, – заметила тетушка, – у вас не было такой возможности.
– А вот тут вы очень-очень ошибаетесь. Вероятно, вы просто не знаете, что значит любить. Я полюбила его с той минуты, как он сошел у ратуши в Челси, и люблю до сих пор. Когда он умер, я сделала для него все, что требовалось, все – больше некому было позаботиться о бедняжке: жена не захотела приехать. Пришлось производить вскрытие, и она написала в муниципалитет, прося похоронить его в Булони – она не пожелала забрать его бедное-бедное изуродованное тело. Только мы с консьержем…
– Вы удивительно постоянны, – проговорила тетушка, и замечание ее отнюдь не прозвучало как похвала.
– Никто меня больше так не называл – Долли, – добавила мисс Патерсон, – но во время войны, когда мне пришлось скрывать свое настоящее имя, я позволила называть меня Poupee [кукла (франц.)].
– Боже праведный, зачем вам понадобился псевдоним?
– Времена были тревожные, – ответила мисс Патерсон и принялась искать перчатки.
Меня возмутило поведение тетушки по отношению к мисс Патерсон, и в моей душе все еще горел медленный огонь глухого гнева, когда мы во второй, и последний, раз отправились обедать на безлюдный вокзал. Веселые, истрепанные морем рыбачьи суденышки лежали на пирсе, и у каждого на борту были краской выведены благочестивые изречения вроде «Dieu benit la Famille» [Бог благословил семью (франц.)] и «Dieu a Bien Fait» [Бог сотворил благо (франц.)]; я задавал себе вопрос – большая ли помощь от этих девизов, когда на Канале бушует шторм. В воздухе стоял все тот же запах мазута и рыбы, и так же подходил никому не нужный поезд из Лиона, а в ресторане у стойки торчал тот же ворчливый англичанин с тем же спутником и тем же псом, и из-за них ресторан казался еще более пустым, как будто других посетителей тут не бывало.
– Ты очень молчалив, Генри, – произнесла тетушка.
– Мне есть над чем подумать.
– Тебя совершенно очаровала эта несчастная замухрышка, – упрекнула меня тетя.
– Меня растрогала встреча с той, которая любила моего отца.
– Его любили многие женщины.
– Я имею в виду – любила его по-настоящему.
– Это сентиментальное существо? Да она не знает, что такое любить.
– А вы знаете? – Я дал волю своему гневу.
– Думаю, у меня больше опыта в этом отношении, чем у тебя, – невозмутимо, с рассчитанной жестокостью отпарировала тетя Августа.
Мне нечего было возразить: я даже не ответил на последнее письмо мисс Кин. Тетушка сидела напротив меня за своей тарелкой с удовлетворенным видом. Прежде чем приняться за камбалу, она съела полагавшиеся к ней креветки – одну за другой, ей нравилось каждое блюдо в отдельности, и она никуда не спешила.
Возможно, она и в самом деле имела право презирать мисс Патерсон. Я подумал о Карране, мсье Дамбрезе, мистере Висконти – они жили в моем воображении, будучи сотворены и поселены там ею; даже бедный дядя Джо, ползущий к уборной. Она была животворной личностью. К жизни пробудилась даже мисс Патерсон под действием жестоких тетушкиных вопросов. Заговори вдруг тетушка с кем-нибудь обо мне, и легко вообразить, какой вышел бы рассказ из моих георгинов, из моих нелепых нежных чувств к Тули и моего беспорочного прошлого, – даже я ожил бы до какой-то степени, и нарисованный ею образ, несомненно, был бы куда ярче меня подлинного. Бессмысленно было сетовать на тетушкину жестокость. В одной книге про Чарлза Диккенса я прочитал, что автор не должен испытывать привязанности к своим персонажам, он должен обращаться с ними без всякой жалости. В основе акта созидания, оказывается, всегда лежит крайний эгоизм. Поэтому-то жена и любовница Диккенса должны были страдать для того, чтобы он мог создавать свои романы и наживать состояние. Состояние банковского служащего хотя бы не в такой мере запятнано себялюбием. Моя профессия не принадлежит к числу разрушительных. Банковский управляющий не оставляет позади себя шлейфа из страдальцев. Где-то теперь Карран? И цел ли Вордсворт?