Она ничего не сказала, но и не отодвинулась, словно соглашается. Я сказал:
— Вот что, иди домой, полежи дня два, нельзя ходить с такой простудой. Я буду звонить каждый день, справляться. Когда тебе станет лучше, я приду и помогу сложить вещи. Мы тут не останемся. У меня есть двоюродный брат в Дорсете, у него стоит пустой коттедж. Поживем там месяц-другой, отдохнем. Я кончу книгу. К юристам пойдем позже. Нам обоим надо отдохнуть. Я устал, я ужасно устал без тебя, Сара.
— И я, — она говорила так тихо, что я бы не услышал, если бы ее не знал, но слова эти были как музыкальный ключ ко всей нашей истории, начиная с паддингтонской гостиницы. — И я, — горевала она, разочаровывалась, отчаивалась, радовалась, хотела быть всегда вместе.
— Денег мало, — сказал я, — но все ж не очень. Мне заказали биографию генерала Гордона, и мы проживем на аванс месяца три. К тому времени я предложу новый роман и получу аванс под него. Обе книги выйдут в этом году, мы продержимся до следующей. Когда ты рядом, я могу работать. Ну и распишусь я! У меня будет самый вульгарный успех, и нам обоим это не понравится, но мы всего накупим, будем сорить деньгами и радоваться, ведь мы с тобой, вместе.
Вдруг я понял, что она спит. Измучилась от борьбы и заснула у меня на плече, как бывало столько раз в такси, в автобусе, на скамейке. Я сидел тихо, чтобы ей не помешать. Ничто не могло разбудить ее в темной церкви. Пламя свечей едва колыхалось перед статуей, мы были одни. Она давила мне на руку, и я никогда не знал такого наслаждения, как эта боль.
Говорят, если нашепчешь что-нибудь спящему ребенку, это на него повлияет; и я начал шептать, негромко, чтобы ее не разбудить, но все же надеясь, что слова проникнут в подсознание. «Сара, — шептал я, — я тебя люблю. Никто никогда тебя так не любил. Мы будем с тобой счастливы. Генри переживет, мы ведь только раним его гордость, а она заживает быстро. Он найдет, чем тебя заменить — ну, будет собирать античные монеты. Мы уедем, Сара, уедем. Этому не помешаешь. Ты любишь меня, Сара», — и я замолчал, думая, надо ли покупать новый чемодан. Тут она проснулась и закашлялась.
— Я заснула, — сказала она.
— Иди домой, Сара. Тебе холодно.
— Это не дом, Морис, — сказала она. — Я не хочу отсюда уходить.
— Тут холодно.
— Ничего. Тут темно. В темноте я во что угодно поверю.
— Поверь в нас.
— Вот именно.
Она опять закрыла глаза, а я взглянул на алтарь и сказал, как сопернику: «Видишь, какие побеждают доводы».
— Ты устала? — спросил я.
— Да, очень.
— Не надо было от меня бежать.
— Это не от тебя. — Она пошевелила плечом. — Пожалуйста, Морис, теперь ты уйди.
— А ты иди ложись.
— Да, сейчас. Я не хочу выходить с тобой. Я хочу тут попрощаться.
— Обещай, что скоро ляжешь.
— Обещаю.
— И позвонишь?
Она кивнула, но смотрела она на свою руку, словно брошенную на колени. Я заметил, что пальцы скрещены, и подозрительно спросил:
— Ты не лжешь?
Потом я разнял ее пальцы и спросил снова:
— Ты хочешь опять от меня убежать?
— Морис, дорогой, — сказала она, — у меня нет сил. — И она заплакала, прижимая кулачки к глазам, как ребенок.
— Прости, — сказала она. — Уходи, пожалуйста. Морис, пожалей ты меня!
Сколько можно приставать к человеку? Как настаивать после такой мольбы? Я поцеловал спутанные волосы, и соленые, влажные губы тронули уголок моего рта.
— Благослови тебя Бог, — сказала она, а я подумал: «Она это вычеркнула, когда писала Генри». Если ты не Смитт, отвечаешь так же, как попрощались с тобой, и я машинально сказал то, что сказала она; но, выходя, увидел, как она сидит у самой кромки света, словно нищий, который зашел погреться, и представил, что Бог и впрямь ее благословляет — или просто любит. Когда я стал записывать, что с нами было, я думал, я пишу про ненависть, но та куда-то ушла, и я знаю одно: Сара ошиблась, она меня бросила, и все же она лучше многих. Пусть хоть кто-то из нас двоих верит в нее — она в себя не верила.
Следующие дни мне было очень трудно сохранять разум. Теперь я работал ради нас двоих. Утром я устанавливал минимум, семьсот пятьдесят слов, но уже к одиннадцати получалась тысяча. Удивительно, что творит надежда, — роман целый год едва тащился, а теперь подходил к концу. Я знал, что Генри уходит на службу примерно в половине десятого и Сара могла звонить до половины первого. Он стал приходить к ленчу (это мне сказал Паркис), и до трех она звонить не могла. Я решил до 12.30 перечитывать то, что сделал накануне, а когда ждать не надо, ходить в Британский музей, собирать материал по Гордону. Читать и выписывать проще, чем писать, не так поглощает, и мысли о Саре становились между мной и миссионерством в Китае. Я часто думал, почему мне предложили написать именно эту биографию. Лучше бы выбрали того, кто не верит в Бога, как Гордон. Я мог понять, почему он упорно сидел в Хартуме [25] , — здесь его ненавидели политики, но Библия на столе — это чужой мир, не мой. Может быть, издатель надеялся и на то, что мое циничное отношение к его Богу принесет скандальный успех. Что ж, я ему угождать не собирался — это и Сарин Бог, а я не буду побивать каменьями даже миф, даже призрак, раз она его любит. В те дни я не питал к Нему ненависти — ведь победил-то я.
Как-то я ел свои сандвичи (почему-то я всегда пачкал их химическим карандашом) и вдруг услышал знакомый голос, тихий, чтобы не помешать читателям:
— Надеюсь, сэр, теперь все хорошо, простите за нескромность.
Я поднял глаза и увидел незабвенные усы.
— Очень хорошо, Паркис, спасибо. Сандвич хотите?
— Нет, сэр, что вы…
— Ладно, ладно. Считайте, это расходы.
Он робко взял сандвич, посмотрел и сказал так, словно получил монету, а она оказалась золотая:
— Это настоящая ветчина!
— Издатель прислал из Америки.
— Спасибо, сэр.
— У меня ваша пепельница, — прошептал я, ибо мой сосед сердито глядел на меня.
— Она дешевая, просто я к ней привык, — шепотом ответил он.
— Как ваш мальчик?
— Живот неважно, сэр.
— Не думал вас тут увидеть. Работа? Не за нами следите?
Я никак не мог представить, что унылые читатели — какие-то люди в шляпах и шарфах, для тепла, один индус, с трудом одолевающий собрание сочинений Джордж Элиот [26] , человек, каждый день засыпавший прямо на книгах, — участвуют в драме ревности.