Жунгли | Страница: 18

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

После смерти Розовой По старик свихнулся и стал всюду появляться со стулом. Это был самый обыкновенный стул – четыре ножки, спинка, прочное сиденье из голой шестислойной фанеры. Иван Маркович таскался по всему городу с этим стулом в руках. Иногда останавливался, взбирался на стул и начинал осатанело выкрикивать: «Мойте руки перед едой! Мойте руки перед едой!» И так с утра до вечера. Или просто кричал: «Душа!» Или: «Не убий!» Эти его «Не убий!» разносились над площадью и проникали во все уголки тесного города, мешая отдыхать людям и пугая кур-несушек, вызывая приступы набожности у старушек и приливы раздражения у стариков, и никто, конечно, не мог понять, какого черта о кричит и почему от его воплей так тревожно становится там, где душа, хотя вроде бы никто не убит и никого не нужно убеждать в том, что убивать не следует. Он кричал «Не убий!», - или: «Возлюби ближнего своего!», - или: «Дважды два будет четыре!», - или вообще: «Слонолюбивые карфагеняне!», - или еще что-нибудь в этом же роде, а над ним, конечно же, смеялись. На него старались не обращать внимания, потому что все знали, сколько будет дважды два, и никто не собирался убивать, да и кричал ведь это ненормальный, полусумасшедший да еще и трезвый старик в слишком коротких штанах, стоя посреди пустынной площади на этом дурацком стуле и ни к кому не обращаясь, а словно взывая к небу или, во всяком случае, к чему-то там, а не здесь, где никаких карфагенян со слонами и в помине не было, а был разве что пьяница Люминий, тупо смотревший на тощего старика в коротких брючишках, который с утра до вечера выкрикивал со стула на пустынной площади всякие глупости, заходясь от отчаяния и бессмысленной ярости, словно хотел докричаться до Бога…

Штоп заботливо наливал Змитровскому самогонки, напряженно вслушивался в бессвязный лепет сумасшедшего, который больше всего на свете боялся, что все правое превратится в левое, а потом бережно поддерживал его, провожая до дома. Иногда Штоп оставался у Змитровского ночевать, чтобы старику было не так страшно просыпаться по утрам. Позавтракав, они отправлялись собирать камни. Штоп пытался понять, чем руководствуется Шут Ньютон, подбирая с земли мелкие камешки, - размерами, формой или цветом, - но никакой системы в этом он не обнаружил. Набрав полные карманы камней, они возвращались домой, и Змитровский начинал сортировать добычу. Он перебирал камешки, взвешивал на ладони, разглядывал в лупу, откладывал в сторону, возвращал на прежнее место, пыхтел, постанывал, то чертыхался, то кричал от радости, пока не набиралось два-три десятка камней разной формы, размера и цвета. Камни эти они затем высаживали в землю.

Штоп вскапывал и рыхлил землю, выравнивал грядки, а Шут Ньютон макал каждый камешек в чашку с медом и закапывал на небольшую глубину.

- Этот милый, - бормотал Змитровский, - а ты голубой… Этот у нас огурчик…

- И что взойдет, - не выдержал наконец Штоп. – Вырастет – что?

- Красота, - ответил Шут. – Красота и лю-лю…

- Какое такое лю-лю еще?

- Любовь, - смущенно прошептал старик.

Штоп нахмурился, но по здравом размышлении пришел к выводу, что из этих камней ничего другого вырасти и не может, а только красота на хер и любовь к черту.

Однажды Штоп подобрал кусочек красного гранита. Увидев этот камень, Шут Ньютон вдруг ахнул, прижал руки к груди и закричал: «Роза!» Ноги у него подкосились – Штоп едва успел подставить стул. Старик сказал, что завтра же они посадят этот чудесный камень в землю, чтобы из него выросла Роза, Розовая По, такая же, как прежде: с пшеничными волосами, голубыми монгольскими глазами и прекрасной шестипалой ножкой. Шут Ньютон разволновался. Чтобы и во сне не расставаться с камнем, он положил его за щеку.

Утром Штоп нашел старика мертвым.

Кусочек красного гранита, застрявший в горле Змитровского, доктор Жерех отдал Штопу.


- Завел бы себе собаку, - сказала Камелия, заглянувшая как-то проведать отца. – Вон у моей соседки ризеншнауцер – такой красавчик.

- На хера мне твой шикльгрубер? – возмутился Штоп. – Мне что с ним – на войну с ним идти, что ли?

На самом деле он давно думал о собаке. Ему было все равно, что это будет за пес – овчарка, пекинес или вовсе дворняга, он хотел найти свою собаку, единственную. Однажды он увидел в Чудове черного пса и понял, что именно его и искал. Это был огромный черный пес, у которого вместо левого глаза была язва, сочившаяся сладким гноем. Он не обращал внимания ни на людей, ни на собак, он был сам по себе. Когда Штоп попытался с ним заговорить, пес даже ухом не повел. Он холодно посмотрел на мужчину, присевшего перед ним на корточки, словно это был не человек, а существительное среднего рода или какая-нибудь Швеция. Штоп протянул ему сосиску – пес проглотил еду, облизнулся и ушел, волоча за собой тяжелую тень. Ну да, такие, как этот пес, ничего не боятся и ничего не просят. Такие берут как свое что еду, что сучку. Они такие наперечет. Живут без страха и умирают без трепета. Они такие вызывают у всех раздражение и злость, потому что они такие – сами по себе. Они такие нравились Штопу. Этот черный – понравился.

- Прямо Агасфер на хер, - сказал Штоп.

- Хороший зверь, - сказал завхоз Четверяго. – Мечта, а не зверь. Давно я за ним гоняюсь. Хитер черт. Но кажется мне, что на эту Пасху мы с ним встретимся.

- Не жалко?

- А таких чего жалеть? Таких не жалеют.

Незадолго до Страстной в городке открывалась пасхальная охота. Мальчишки и мужчины искали среди бродячих псов самого черного, самого что на есть страшного, чтобы изловить его и посадить в клетку, которая именно для этой цели была устроена во дворе у больничного завхоза Четверяго. И если обычно собаки бегали по городу где и как угодно, то в эти дни псы, даже белые, чуя неладное, начинали прятаться по углам, не кидались запросто на кость и вообще вели себя почти как разумные существа, подозревающие недоброе. Никто не следил за тем, чтобы среди городских собак рождались и не переводились именно пронзительно-черные, но такой пес всегда обнаруживался к Пасхе, потому что именно к Страстной в них и возникала нужда, чтобы, изловив, посадить к клетку, а в ночь с Субботы на Воскресенье, за час-полтора до того, как священник в церкви возгласит: «Христос воскресе из мертвых! Христос воскрес!», - выпустить этого черного зверя, облитого дегтем, на площади, поджечь, забросать камнями, насладиться его муками, загнать в бездонный колодец или забить до смерти, одержав и на этот раз верх над дьяволом, воплощением которого и выступал черный пес.

Священник отец Дмитрий Охотников неизменно возмущался этим обычаем, называл его бессердечным, языческим и даже прямо утверждал, что муки несчастного животного созвучны скорее страстям и мукам Господа и Брата нашего Иисуса Христа, нежели мучениям диавольским, о которых людям мало что известно. Но обычай этот был заведен в незапамятные времена, еще, говорят, при закладке города, то есть более четырехсот лет назад, поэтому и отказываться от него не то что никому не хотелось, а просто никто об этом и не задумывался. Все-таки четыреста лет обычаю. Даже больше. А если обычай переживает хотя бы одно поколение, да еще замешан на крови, это уже не обычай, а почти что закон. «Должно же быть в жизни что-то, что напоминало бы нам, что мы не люди, а народ», - говорили в городе в ответ на сетования священника. А он в сердцах возражал: «Несть пред Ним не эллина, ни иудея, и несть пред Ним ни человека, ни даже пса смердящего».