Дон Домино | Страница: 16

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Как знаешь, – сухо сказала она. – Тогда я сама. Ты не человек, а железка. Я сама.

В своей комнате он с кряхтеньем опустился на стул, придвинул к себе Васину тетрадь. Развернул. Чистый лист. Следующий – тоже. Быстро пролистал всю тетрадь. Может, ошибка? Да нет, вот же вырвано. Однако карандашного следа не видно. Получается, Вася ничего не писал? Всю жизнь обещал, обещал – да так и не собрался. Впрочем, почему это он вдруг решил, что Вася писал? Мог писать? Откуда б ему силы на это взять? Ум? Все лопотал что-то бессвязное: тутти-мутти-гутен-таг-либер-брудер-ты-дурак-ха-ха-ха. Или мычал себе под нос бесконечную песню: у-у-у… ы-ы-ы… Вот эти «у» да «ы» и остались, а бумага и должна быть чистой. Иван захлопнул тетрадь. А может, ничего такого особенного он там и не узнал? Может, от дорожных невзгод да от собственных страхов свихнулся? От голода и холода? От одиночества? От заброшенности, никчемности, ненужности своей? Сходил – и ничего там не увидел, потому что там ничего и не было и нету. Ничего и никого. Место пусто. Голо. Хотя, может, и свято. Пришел туда, а там – Ничто. Гудит Ничто, хихикает, издевательски прихохатывает: «Что, Вася Дремухин, и ты попался на эту удочку? И ты в дурачки подался? Ну-ну, это на Руси – святое дело. Вот ты и пришел в святую землю, в обетованную-сраную, теперь гляди во все гляделки. И что видишь? Что слышишь? Ничего? А это и есть ответ на все твои вопросы. Главный Ответ. Ответ Ответыч. Ответ Ответов на Вопрос Вопросов. Не ожидал? Думал, приду – и разом, махом схвачу само-самое, все пойму, все заразумею, а тут – бяка. Голо. Мертво. Ни костей, которым все равно не ожить, ни живых, которым, честно говоря, тут просто делать нечего. Но уж тыщу лет тропку сюда торили, как же, как же не пойти, – свято! Или же ты этого ожидал, да не верил? А? То-то. Ожидал. И не верил. Вот и выходит, что дурак. Себя проморгал в ожидании ответа. Пшел вон, собака безрогая!» И пшел Вася вон. Вот и вся сказка. Или что-нибудь в этом же роде. Ардабьев и раньше об этом думал, но воли себе не давал, да и некогда было: главное, чтоб нулевой прошел. Чик в чик. Иногда же, впрочем, казалось, что Там есть все, весь мир, вся жизнь, и весь мир и вся жизнь только потому и держатся, что вот здесь, на Девятке никому неведомой, никому неведомый старик-дурак стоит со своим фонарем, встречая и провожая нулевой. Вон там. Стучит. Очередной проходит. Или то сердце грохочет? Грохочет, сотрясая слабое тело. Сильное слабое. Без флажков всяких и фонарей, без семафоров и телеграфов – проходит нулевой и обходится без него, без старого дурака Ардабьева…

– Иван, а, Иван? – позвала из-за двери Гуся. – Проводить-то выйдешь, нет?

– Сейчас.

Взвалив на спину нетяжелый мешок, он зашагал за Гусей к мосту. Дождь прекратился. Небо посветлело.

Они с трудом поднялись на мост. На ржавом железе еще видны были следы от санок, на которых они свезли Васю на кладбище.

– Сходи на могилку-то, проведай, – сказала Гуся. – Да помяни Васю, в кладовке еще осталось чем.

– Ладно. Давай помогу.

Он поудобнее пристроил мешок на Гусиной спине, поправил лямки.

– Таки не пойдешь? – сказала она. – Железка… А ведь я любила тебя, Иван. Ей-богу. Как никого и никогда. Прощай, Ваня.

– Прощай.

Он прижался мокрыми губами к ее мокрой щеке. Долго смотрел вслед сгорбившейся под мешком старухе.

Ушла.

Остался он. Да нулевой. Последний человек на этой земле. Единственный. Некому больше сделать тут то, что полагается.

Дома долго отогревался, сидя на корточках у печки, прижав ладони к кафельному боку. Ладно. Ему тут бояться некого, кроме себя. Пустыня безлюдная, беззверная на сотни верст кругом. Прислушался: сердце или нулевой? Не понял.

– Да что же это такое?! – сердито закричал он, просыпаясь. – Что же это такое?!

Где люди? Почему трещины в стенах? От грохота нулевого. Или от грохота сердца, за жизнь свою поднакопившего горючей, взрывчатой горечи. Поезд. Он еще не кончился? Стучит? Господи. Надо же. Ничего и никого не осталось. Он. И все его имущество – кровь да память. Помнишь, Фира? Нету Фиры. Он сам все должен помнить, в одиночку. Тяжелое это дело. И тяжелее всего именно помнить, а не сравнивать.

Снова шел дождь. Стучал поезд. Который по счету? Тридцатый? Сотый? Стотысячный? И все нулевые?

В ушах стучало.

Пора.

Он закрыл за собой дверь, как закрывают крышку гроба – бережно. В комнате что-то упало и посыпалось. Что-то обрушилось. Но он не стал возвращаться. Не мог. Чему быть, того не миновать. Прошел до конца коридора, оглянулся через плечо. Потолок провис, растрескался, из трещин сыпалась какая-то труха, пыль. Дом дрожал от грохота проходящих поездов.

Рушился дом.

Вышел в темноту, в дождь. За спиной обрушился дверной проем. Вон даже как. Сверху упала и беззвучно разлетелась на кусочки черепица. Ладно. Перрончик осыпался, сполз на рельсы. Навес обвалился. Заглянул в аппаратную: потолок провалился, стены растрескались, один из шкафов с аппаратурой упал, перегородив помещение и в щепки разнеся стол, на котором недавно стоял гроб с Васей, а еще раньше здесь сидела Фира. Дом содрогнулся. Рама с остатками стекла треснула и вывалилась.

Подхватив фонарь, Ардабьев быстро зашагал к мосту по насыпи. Налетевший поезд прогромыхал мимо, вздымая водяную пыль и подбрасывая мелкие камешки, сорвал шапку с головы, рванул дождевик – и скрылся.

Иван оглянулся. Дом рушился на глазах, не выдержав многочасового сотрясения от проходивших один за другим тяжеловесных поездов. Еще бы, четыре паровоза, сто вагонов, в каждом – шестьдесят четыре тонны или сто двадцать кубометров этой дряни… как ее? Тайны? Тайны. Крыша дома обрушилась внутрь, стены закачались и стали разваливаться. Наконец остался только острый огрызок стены, на котором что-то белело. Может, зеркало. Ни пыли, ни шума. Дождь, тьма, нулевой – очередной – грохочет по мосту, рвет с плеч дождевик, обдает водяной пылью…

Люк поддался без труда. Вниз, на площадку, вела узкая ржавая лесенка. Ардабьев быстро спустился, уткнулся тотчас в дверь. Нашарил в кармане торцевой ключ, отнятый у покойника, открыл дверь. Поднял фонарь повыше. Посреди крохотного помещения на деревянном ящике стояла коробка, провода от нее уходили в толщу опоры. Поднял коробку – провода легко подались. Ну а если там, в глубине опоры, и нет ничего? А, рыжий? Не обманешь? Не должен бы… Веревкой примотал коробку к животу, прикрыл полами дождевика, полез по лесенке, проверяя, не застревают ли провода. Легко идут. Это хорошо. По Немецкой трамвай мчится… Девка штатна у руля… Это хорошо. Отдуваясь, выбрался на поливаемый дождем мост, опустился на конец шпалы, попытался закурить, но ветер срывал огонек спички. Ну и ладно, нет так нет.

Пора.

Схватившись рукой за перила, с кряхтеньем встал, выпрямился. Спину-то ломит, ломит. Стар. Да и то – столько-то прождать. Всю жизнь. Ведь ждал, а? Он сам себе подмигнул. Рыжий полковник прав: ждал. Думал: нулевой, еще нулевой, сто, тыща, сто тысяч нулевых, а потом, однажды, вдруг – и… и что? И ничего. Такой же дурак, как Миша с Васей. Такой же отравленный. Кто-то даст приказ. Увы, некому, кроме него. Все самому на себя приходится брать: все эти смерти-гибели, всю разруху, глад и мор, все несчастья. И не потому, что он в этом виноват (не виноват, черти!), но – просто некому больше все это на себя взять. Так-то, рыжий. Этот приказ он себе сам должен отдать. Что ж, тогда – пора. Со всеми попрощался, всех проводил – кого в путь дальний, кого – в последний. Жену. Дочь. Возлюбленную. Брата. Врага. Всех. Людей…