— Ты действительно уверен, что он не умеет говорить? А мне кажется, просто не хочет, видишь какие грустные у него глаза!..
Удивительно, почему в голове застревают такие мелочи, а важное и значительное, стараться будешь, а все равно не вспомнишь. Может быть, в том и состоит милость Господа, что, когда человеку невмоготу, его внимание концентрируется на деталях, не позволяя тем самым оценить весь трагизм ситуации. Мир вокруг рушится, а он вбивает себе в стену гвоздик, чтобы повесить на него приглянувшуюся картинку. Видно так уж устроена жизнь, что счастье свое понимаешь с опозданием, только в том-то и беда, что тогда это уже не счастье, а в чистом виде тоска…
Но, чего не было — того не было, предчувствие, как выражаются поэты, меня не томило. А вот внутренний голос настоятельно советовал пропустить стаканчик виски и ехать домой отсыпаться. Если верить американцам, бывают дни, когда лучше не вылезать из постели. Что ж до дома, то настоящим домом мне давно уже стал этот кабинет, а не коттедж, в который вбухана чертова туча денег… — я повесил пиджак в шкаф и натянул любимый старый джемпер, в нем мне лучше думалось. — Наши цели ясны, крутился у меня в мозгу лозунг эпохи Хрущева, задачи определены, за работу, товарищи! Откуда он там взялся оставалось непонятным, сам я те благословенные времена помнить не мог, а рассказать мне о выкрутасах Никиты было некому. По укоренившейся с некоторых пор привычке в нашем доме о политике не говорили, разве что дядя обмолвился, да и то не иначе как в шутку. Такие вещи были не в его характере…
Не знаю почему, только старик последнее время не шел у меня из головы.
Собравшись с силами, я придвинул к себе стопку документов. В них присутствовала логика, чего сегодня мне особенно недоставало. В первую очередь предстояло просмотреть текст соглашения, после чего, в который уж раз, вернуться к финансовой стороне вопроса. Работавшая на меня команда — ребята опытные, их на кривой козе не объедешь, но денежки-то в проект вложены мои, значит мне их и считать, и ломать голову, где и под какой процент взять недостающее. Только вот беда, приниматься за дело мне сильно не хотелось. Перспектива провести вечер обложенным со всех сторон бумагами не радовала, а тут еще чертов дождь действует на нервы, льет уже целый месяц, а то и два, с самых дядиных похорон. Хоронили его на Ваганьковском с воинскими почестями, но речей не произносили, а, пальнув для острастки ворон в воздух, долго стояли молча. Отпели заочно, по словам Сашки он сам об этом попросил. Никогда бы не подумал, что дядя мой религиозен, хотя к старости все становятся богобоязненными моралистами, страх смерти заставляет. Впрочем, мне об этом судить трудно, хорошо своего единственного родственника я не знал. Он всегда маячил на периферии моей жизни, то появляясь в ней, то надолго исчезая. Особых чувств к нему я тоже не испытывал и старик отвечал мне взаимностью. Вообще говоря, это и неплохо, людей, как показывает опыт, следует воспринимать в гомеопатических дозах, только так можно сохранить иллюзию осмысленности происходящего. Господь наш, видно, был подслеповат и уж точно порядком недослышал, иначе как Он мог призывать свои создания любить ближних. Жалеть?.. Что ж, почему б не пожалеть юродивых? Но любить!.. За что?.. За убогость мысли? За однообразие надежд и неразвитость желаний?.. Но тогда за что?..
Я раздавил в пепельнице недокуренную сигарету и откинулся на спинку кресла. Закрыл глаза. Один самодеятельный йог советовал для очистки головы концентрировать внимание на дыхании. Надо сделать спокойный вдох… Я сделал. Задержать в легких воздух… Задержал. Затем медленно выдохнуть… Потом снова вдох… — выпить что ли рюмочку коньяка? — длинный, почти незаметный выдох… Когда со стариком случилось… — вдох — первой я позвонил Сашке… Выдох. Да и кому еще мне было звонить?.. Выдох… По жизни не я, а она приходилась ему родственницей… Выдох…
— Любимая, — сказал я, и сам удивился приторной фальши, что прозвучала в моем голосе, — у нас с тобой нет больше дяди…
До сих пор не пойму, откуда взялась эта неуместная игривость. Тон мой Сашку покоробил, и это еще мягко сказано. Она и без того устроена деликатно, чувствует малейшую ложь, а тут еще я со своими дурацкими прибаутками. Ей бы полиграфом в органах, а она подвизается на ниве переводов и учит этому ремеслу студентов, как — будто профессии литератора можно научить. Молчала долго, так долго, что мне стало не по себе. Как же, как же, мы ведь до мозга костей интеллигенты, а тут такой моветон, а по-русски откровенное свинство! Ну не знаю я, почему так получилось, не знаю и все тут! И не надо меня наказывать молчанием, я тоже не из железа сделан.
Но о выходке моей Сашка все — таки напомнила. Много позже и при других обстоятельствах… когда от меня уходила. Собрала шмотки, погрузила в красный «гольф» и отбыла с ветерком. Ни вещичек, как поет Высоцкий, ни записочки, ни даже телефонного звоночка. Как любит говорить мой успевший вырасти сын: «еж — птица гордая, не пнешь — не полетит!» — вот я до сих пор и нахожусь в состоянии свободного полета. А ведь вместе над стариком подтрунивали, потешались над его чопорными манерами… Впрочем это было раньше, до того. Смерть, как известно, к шуткам не располагает, по крайней мере тех, кто остался в живых…
Сашка долго молчала, давала мне понять.
И я понял, не дурак же! Теплым и душевным человеком старик никогда не был, только дело все в том, что из нас двоих помер он, значит виноват во всем я… Хотя по-своему, дядя неплохо к нам относился. В первую голову, конечно, к Сашке, но и ко мне. После ухода из жизни отца… Я помню ту ночь, снежную и морозную, помню безнадежно пустую улицу, как я ждал, как надеялся, что вот — вот в конце ее мелькнет проблесковый маячок «скорой»! С тех пор я точно знаю, что отчаяние — это пронизывающий холод безразличного белого цвета… После ухода отца дядя, человек ответственный, попытался меня воспитывать, пока ни понял, что дело это неблагодарное. Понадобились годы, прежде чем мы с ним научились держать дистанцию, позволяющую, при соблюдении приличий, не прислушиваться к мнению другого. Ему, в силу занятий по службе и склада характера, это было проще, старик никогда ни перед кем не раскрывался и людям вряд ли доверял. Болезненной доверчивостью я тоже не страдаю, но до дяди в этом отношении мне далеко. Сухой, всегда подтянутый, он должен был жить вечно. Мне не составляло труда представить его стоящим над моей могилой. В отутюженном, как всегда, костюме, с не по возрасту прямой спиной, он клал на надгробный камень цветочки и долго молчал, размышляя о тщете и бессмысленности жизни. Не вообще, а конкретно моей. Чекист по профессии, а по характеру старый чекист, дядя не был особенно высокого мнения о своем единственном племяннике. Впрочем, я действительно его мало знал, а о нем и того меньше, разве что со слов родного брата. Из скупых рассказов отца выходило, что старик чуть ли не с детства занимал ответственные посты на Лубянке и был вхож в самые высокие кабинеты. Правда портреты его нигде не печатали и по телевизору не показывали, иначе бы вся страна запомнила сухое лицо аскета с по-монгольски высокими скулами и большую лобастую голову, на редкость густо поросшую коротким ежиком совершенно седых волос…
Ну а потом, досыта намолчавшись, Сашка бросила трубку. Я видел в этот момент ее лицо. Чем — чем, а воображением природа наградила меня с избытком. Сначала нахмурилась, свела брови к переносице, потом принялась лихорадочно рыться в сумочке, и, найдя платок, поднесла его к покрасневшим глазам. Закусила губу. Другая бы разрыдалась в голос, но только не моя жена. Мы с ней люди сдержанные, все свое носим с собой, то есть в себе, хотя в присутствии старика Сашка менялась. Надо было видеть, как трогательно она заботилась о железном дровосеке, как старалась подсластить его одинокую жизнь. Я, что греха таить, над ней подтрунивал, а однажды подарил специальную тряпку — очень, между прочим, недешевую — стирать с памятника эпохи пыль столетий, но она юмора не поняла. Или, что вернее, не приняла, хотя это ничего не меняет…