— Я знаю, что нелегко, Барни.
— А ты мне даже свою жопку больше не подставляешь.
Ширли вылила омлет на сковородку.
— Ты б хоть добрился, а? Завтрак уже скоро.
— Я к тому, что чего это ты стала такая упорная насчет жопки? Она у тебя в золото, что ли, оправлена?
Ширли помешала вилкой омлет. Потом взяла лопаточку.
— Это потому, Барни, что я тебя терпеть не могу. Я тебя ненавижу.
— Ненавидишь? Это чего это?
— Я терпеть не могу, как ты ходишь. Терпеть не могу, что у тебя волосы из носу торчат. Мне твой голос не нравится, глаза. Мне не нравится, как ты думаешь, как разговариваешь. Ты мне вообще не нравишься.
— А сама-то! Тебе есть что предложить? Ты погляди на себя! Да тебе в третьесортном борделе работы не дадут!
— У меня она уже есть.
Он ее ударил — ладонью по щеке. Ширли выронила лопаточку, покачнулась, ударилась о раковину, однако на ногах устояла. Подняла лопаточку с пола, вымыла под краном, вернулась к плите и перевернула омлет.
— Не хочу я никакого завтрака, — сказал Барни. Ширли выключила горелки и ушла в спальню, легла в постель. Она слышала, как он собирается в ванной. Ей было противно, даже когда он плескался в раковине водой, пока брился. А когда зажужжала электрическая зубная щетка, она представила, как щетинки у него во рту чистят зубы и десны, и ее затошнило. Потом запшикал лак для волос. Потом тишина. Потом спустили воду.
Он вышел. Она слышала, как он выбирает в шкафу рубашку. Зазвякали ключи и мелочь, когда он надевал брюки. Затем кровать просела — он опустился на краешек, натягивая носки и ботинки. Затем кровать снова поднялась — он встал. Ширли лежала на животе, лицом вниз, глаза закрыты. Она чувствовала, как он на нее смотрит.
— Слушай, — сказал он, — я тебе только одно хочу сказать: если у тебя другой мужик, ты труп. Поняла?
Ширли не ответила. Его пальцы вцепились ей в загривок. Он несколько раз жестко пихнул ее лицом в подушку.
— Отвечай! Ты поняла? Поняла? Ты меня поняла?
— Да, — ответила она. — Я поняла.
Он ее отпустил. Вышел из спальни в большую комнату. Закрылась дверь, Ширли услышала, как он спускается по ступеням. Машина стояла на дорожке, и Ширли послушала, как она заводится. Потом машина уехала. Потом тишина.
Засада с прибытием в 11 утра и чтениями в 8 вечера вот какая: иногда человек низводится до того, что его выводят на сцену, а там на него глядят, прикалываются над ним, шпыняют, поскольку им одного надо — не просвещения, а развлечения.
Профессор Крагмац встретил меня в аэропорту, в машине я познакомился с двумя его собаками, а с Пульхольцем (который много лет читал мои работы) и двумя юными студентами — один знаток карате, у другого сломана нога — уже дома у Хауарда. (Хауард — преподаватель, который и пригласил меня читать.)
Я сидел мрачный и праведный, пил пиво, а почти всем, кроме Хауарда, надо было на занятия. Захлопали двери, залаяли и ушли собаки, тучи сгустились, а Хауард, я, его жена и молоденький студент остались сидеть. Жена Хауи Жаклин играла со студентом в шахматы.
— У меня новая поставка, — сказал Хауард. Раскрыл ладонь — там лежала горсть пилюль.
— Нет, — ответил я, — проблемы с желудком. Неважно ему в последнее время.
В 8 вечера я вылез на сцену.
— Пьяный, он пьяный, — доносились голоса из зала.
У меня с собой была водка с апельсиновым соком. Начал я с глотка, чтоб расшевелить в них омерзение. Читал час.
Аплодировали сносно. Подошел мальчишка, весь трепеща.
— Мистер Чинаски, я должен вам сказать — вы прекрасный человек!
Я подал ему руку.
— Все нормально, парнишка, покупай мои книжки и дальше.
У некоторых какие-то книги были, я в них рисовал. Все кончилось. Поторговал задницей.
Вечеринка после чтений была как обычно — преподаватели и студенты, тусклые и никакие. Профессор Крагмац завел меня в уголок и принялся выспраигивать, а вокруг ползали поклонницы. Нет, отвечал я ему, нет, ну да, у Т. С. Элиота есть хорошие места. Мы на Элиота слишком взъелись. Паунд, да, ну, мы обнаруживаем, что Паунд не совсем таков, каким мы его считали. Нет, я не могу назвать ни одного выдающегося современного американского поэта, извините. Конкретная поэзия? Ну, да, конкретная поэзия — это как что угодно, не допускающее иных толкований. Что, Селин? Старый маразматик с усохшими яйцами. Только одна хорошая книга — первая. Что? Да, конечно, этого достаточно. То есть вы сами-то и одной не написали, верно? Почему я к Крили [24] придираюсь? Я уже перестал. Крили написал столько, что большинству его критиков и не снилось. Да, я пью, а разве пью только я? А как иначе тут выдержать? Женщины? О да, женщины, о да, конечно. Нельзя писать о пожарных кранах и пустых пузырьках из-под туши. Да, мне известно про красную тачку под дождем [25] . Слушайте, Крагмац, не хочется, чтоб вы один меня тут присвоили. Я лучше похожу…
Я остался на ночь и спал на нижней койке под тем мальчишкой, который знаток карате. Около 6 утра я его разбудил — зачесался геморрой. Поднялась вонь, и сучка, спавшая со мной всю ночь, начала в меня тыкаться. Я перевернулся на спину и опять уснул.
Когда проснулся, никого уже не было, один Хауи. Я встал, принял ванну, оделся и вышел к нему. Ему было очень плохо.
— Боже, ну и крепкий же вы, — сказал он — У вас тело прямо двадцатилетнего.
— Вчера никаких спидов, никакого бенни, очень мало жесткача… только пиво и трава. Повезло, — сказал я.
И предложил яйца всмятку. Хауард поставил вариться. За окном вдруг стемнело. Будто полночь. Жаклин куда-то позвонила и сказала, что с севера идет торнадо. Полило как из ведра. Мы съели яйца.
С подружкой и Крагмацем пришел поэт на вечер. Хауард выскочил во двор и выблевал все яйца. Новый поэт — Блэндинг Эдвардз — заговорил. Он ничего дурного не хотел. Говорил о Гинзберге, Корсо, Керуаке. Потом Блэндинг Эдвардз и его подружка Бетти (она тоже сочиняла стихи) бегло заговорили друг с другом по-французски.
Темнело все больше, сверкала молния, опять лило, и ветер — ветер был ужасен. Вынесли пиво. Крагмац напомнил Эдвардзу, чтобы тот пил не слишком, ему вечером читать. Хауард сел на велосипед и укатил в самую бурю учить первокурсников в университете английскому. Пришла Жаклин.