— Даже не думал, что в Мэне еще живут, — сказал Генри Стоббзу.
— По-моему, не живут, — ответил Стоббз.
— Живут. Вот эта — живет.
Генри кинул письмо в мусорный мешок. Пиво оказалось хорошим. В многоэтажную многоквартирку через дорогу возвращались с работы медсестры. Там жило много медсестер. На большинстве — просвечивающие халатики, а солнце довершало картину. Генри и Стоббз стояли и смотрели, как медсестры выходят из машин и идут в стеклянные двери, после чего пропадают в своих душевых, перед телевизорами и за закрытыми дверями.
— Ты на эту погляди-ка, — сказал Стоббз.
— Ага.
— А вон еще одна.
— Ниче себе!
Как два 15-летних дурня, подумал Генри. Мы не заслуживаем жить. Камю вот наверняка ни в какие окна не подглядывал.
— И как ты теперь, Стоббз?
— Ну, пока есть душевая, справляюсь.
— А чего на работу не устроишься?
— На работу? Ты совсем, что ли?
— Наверно, ты прав.
— Ты вон на ту глянь! Смотри, какая жопка на ней!
— И впрямь.
Они сели и принялись за пиво всерьез.
— Мэйсон, — сообщил Генри Стоббзу про молодого и непечатаемого поэта, — переехал жить в Мексику. С луком и стрелами охотится на дичь, рыбу ловит. У него там жена и служанка. И четыре книжки на выходе. Даже вестерн написал. Проблема в том, что, когда за границей, гонорары получать почти невозможно. Стребовать с них свое получается лишь одним способом — пригрозить смертью. У меня такие письма хорошо пишутся. Но если живешь в тысяче миль, они прекрасно знают — ты передумаешь, пока доберешься до их дверей. А вот мясо себе добывать — это мне нравится. Гораздо лучше, чем ходить в супермаркет. Можно притвориться, что все это зверье — издатели и редакторы. Здорово.
Стоббз просидел часов до пяти. Они гундели про писательство, про то, какое говно те, кто выбился. Вроде Мейлера, вроде Капоте. Потом Стоббз ушел, и Генри снял рубашку, штаны, ботинки и носки и снова залег в постель. Зазвонил телефон. Аппарат стоял на полу у кровати. Генри протянул руку и снял трубку. Лу.
— Что делаешь? Пишешь?
— Я редко пишу.
— Ты пьешь?
— Завязываю.
— По-моему, тебе сиделка нужна.
— Давай вечером на скачки?
— Ладно. Когда заедешь?
— Шесть тридцать — нормально?
— Шесть тридцать — нормально.
— Тогда пока.
Он растянулся на кровати. Да, хорошо вернуться к Лу. Она ему пользу приносит. И она права — он слишком бухает. Если б Лу столько бухала, она б ему была ни к чему. По-честному, старик, по-честному. Погляди, что стало с Хемингуэем — без стакана в руке и не садился. Погляди на Фолкнера, на них на всех погляди. Вот блядство.
Опять зазвонил телефон. Он взял.
— Чинаски?
— Ну?
Поэтесса — Джанесса Тил. Фигура хорошая, но в постели с нею Генри ни разу не бывал.
— Завтра вечером я бы хотела пригласить тебя на ужин.
— У нас с Лу постоянка, — ответил он. И подумал: господи, я храню верность. Господи, подумал он, я приличный человек. Боже.
— И ее с собой бери.
— Думаешь, разумно?
— Меня устраивает.
— Слушай, давай я тебе завтра перезвоню. Тогда и скажу.
Он повесил трубку и опять вытянулся. Тридцать лет, подумал он, я хотел быть писателем, и вот я писатель, а что это значит?
Телефон зазвонил снова. Даг Эшлешем, поэт.
— Хэнк, малыш…
— Ну чего, Даг?
— Я на подсосе, малыш, одолжи, малыш, пятерку. Дал бы мне пятерку, а?
— Даг, лошади меня разорили. Ни цента не осталось.
— Эх, — сказал Даг.
— Извини, малыш.
— Ну да чего уж там.
Даг повесил трубку. Даг ему и так уже должен пятнадцать. Но пятерка у Генри была. Надо было дать ее Дату. Даг, наверно, собачий корм жрет. Я не очень приличный человек, подумал он. Господи, да я совсем человек неприличный.
И Генри вытянулся на кровати — во весь рост, во всем своем убожестве.
Быть приживалом — очень странное занятие, особенно если непрофессионал. В доме было два этажа. Комсток жил с Линн на верхнем. Я с Дорин — на нижнем. Дом располагался красиво, у самых Голливудских холмов. Обе дамы чем-то руководили, и платили им за это выше крыши. Дом был просто набит хорошим вином, хорошей жрачкой — и одной нервножопой собачкой. Кроме того, имелась крупная черная домработница Рета: она по большей части не выходила из кухни, где все время открывала и закрывала дверцу холодильника.
Каждый месяц в назначенное время в дом приносили все правильные журналы, только мы с Комстоком их не читали. Мы просто валандались, боролись с бодунами, ждали вечера, когда наши дамы будут нас поить и ужинать на свои представительские.
Комсток говорил, что Линн — весьма преуспевающий продюсер на какой-то крупной киностудии. Сам он ходил в берете, с шелковым шарфиком, в бирюзовых бусах, носил бороду, а походка у него была элегантная. Я писатель, застрял на втором романе. Свое жилье у меня было — в разбомбленной многоквартирке в Восточном Голливуде, но я там редко бывал.
Транспортное средство у меня — «комета» 62-го года. Молодую дамочку из дома напротив эта колымага очень оскорбляла. Приходилось оставлять машину прямо перед ее домом, потому что там был один из немногих ровных участков в округе, а на склоне машина не заводилась. Она и на плоскости-то заводилась еле-еле — я подолгу сидел, давил на педаль, жал на стартер, из-под днища валил дым, а рев стоял докучливый и нескончаемый. Дамочка принималась орать, словно с ума сходит. Со мной такое редко бывало, но тут мне становилось стыдно за то, что беден. Я сидел, жал и молился, чтоб «комета» завелась, стараясь не обращать внимания на вопли ярости из богатого дома. Жал и жал, машина заводилась, немного ехала и снова глохла.
— Убирайте свою вонючую развалюху от моего дома, или я вызову полицию! — И долгие безумные вопли.
Наконец выскакивала сама — в кимоно, молоденькая блондинка такая, красивая, но, очевидно, совершенно чокнутая. С воплями подбегала к моей дверце, из кимоно вываливалась одна грудь. Блондинка ее заправляла на место, и тут вываливалась другая. Потом из разреза выскальзывала нога.
— Дама, я вас прошу, — говорил я. — Видите, я стараюсь.
Наконец мне удавалось отъехать, а она стояла посреди улицы, вся грудь нараспашку, и орала:
— И не оставляйте ее перед моим домом больше никогда, никогда, никогда!
В такие мгновенья я всерьез задумывался, не поискать ли мне работу.