Она училась на юридическом, параллельно изучала поэзию. После окончания работала секретарем суда. В начале сороковых — «в то темное, трагическое военное время» — вышла за своего возлюбленного из старших классов. Муж ее был пожарным.
— И я эволюционировала в домохозяйку-поэтессу.
— Ванная у вас есть? — спросил я.
— Дверь слева.
Я зашел в ванную, а Тони кружил над Дженис и щелкал свои снимки. Я помочился, хорошенько хлебнул водки. Застегнул ширинку, вышел из ванной и снова сел.
В конце сороковых стихи Дженис Олтрис зацвели во множестве изданий. Ее первую книгу «Я повелеваю всему зеленеть» напечатал Алан Суиллаут. За ней вышла «Птица, птица, птица, никогда не умирай» — тоже у Суиллаута.
— Я вернулась в школу, — продолжала Дженис- В Калифорнийский университет в Лос-Анджелесе. Получила магистерскую по журналистике и магистерскую по филологии. На следующий год защитила диссертацию по филологии и с начала шестидесятых преподавала английский язык и творческое письмо здесь, в университете штата.
Стены Дженис украшало множество наград: серебряная медаль лос-анджелесского Клуба Тлей за ее стихотворение «Тинтелла»; диплом за первое место от поэтической группы «Магнетитовая гора» за стихотворение «Мудрый барабанщик». И множество других призов и наград. Дженис подошла к столу и вытащила то, что у нее было в работе. Прочла нам несколько поэм. Поэмы свидетельствовали о внушительном развитии таланта. Я спросил, как она относится к современной поэтической сцене.
— Их так много — ответила она, — тех, кто называет себя поэтами. Но у них нет ни образования, ни чувства к собственному ремеслу. Дикари захватили замок. Нет мастерства, нет неравнодушия — они требуют одного: чтобы их приняли. К тому же все эти новые поэты явно восхищаются лишь друг другом. Меня это тревожит, и я об этом говорила со множеством своих друзей-поэтов. Молодой поэт вроде бы считает, будто ему нужны лишь пишущая машинка да несколько листков бумаги. Они не готовы, у них вообще нет никакой подготовки.
— Видимо, нет, — сказал я. — Тони, тебе уже хватит снимков?
— Ага, — ответил Тони.
— И меня еще вот что беспокоит, — сказала Дженис- Поэтам восточного истеблишмента достается слишком много наград и стипендий. А западных поэтов не замечают.
— Может, восточные поэты лучше? — поинтересовался я.
— Я совершенно определенно так не считаю.
— Что ж, — сказал я, — полагаю, нам пора. Один последний вопрос. Как вы начинаете писать стихотворение?
Она помедлила. Длинные пальцы бережно поглаживали толстую обивку кресла. Заходившее солнце через окно бросало долгие тени в комнату. Заговорила Дженис медленно, будто во сне:
— Я начинаю чувствовать стихотворение издали. Оно подступает ко мне, как кошка по коврику. Мягко, но без презрения. И так — семь-восемь дней. Я становлюсь восхитительно взволнована, возбуждена, это такое особенное чувство. Я знаю — стихотворение где-то здесь, и вдруг оно накатывает порывом, и все так легко, так легко. Торжество творения стиха — такое царственное, такое возвышенное!
Я выключил магнитофон.
— Спасибо, Дженис, я пришлю вам экземпляры интервью, когда его напечатают.
— Надеюсь, все получилось.
— По-моему, все прошло вполне здорово.
Она проводила нас до дверей. Мы с Тони спустились по склону к машине. Один раз я обернулся. Она стояла в дверях. Я помахал. Дженис улыбнулась и помахала в ответ. Мы сели в машину, свернули за поворот, я заглушил мотор и свинтил колпачок с бутылки водки.
— Оставь хлебнуть, — сказал Тони.
Я дернул из горла и оставил ему хлебнуть.
Тони выбросил бутылку в окно. Мы отъехали, быстро спустились с гор. Ну чего, лучше, чем работать на автомойке. Теперь надо лишь перепечатать с пленки и выбрать два-три снимка. Спустились в аккурат к часу пик. Везет строго как утопленникам. Могли бы гораздо лучше подгадать.
Лесли брел под пальмами. Переступил через собачью какашку. В Восточном Голливуде было 10.15 вечера. В этот день рынок поднялся на 22 пункта, и эксперты не могли объяснить почему. Гораздо лучше экспертам удавалось объяснять, когда рынок падал. От обреченности было им счастье. В Восточном Голливуде стояли холода. Лесли застегнул верхнюю пуговицу куртки и поежился. И чуть сгорбился от зябкого воздуха.
К нему подошел человечек в серой фетровой шляпе. Лицо у человечка было как морда арбуза, без всякого выражения. Лесли вытащил сигарету и заступил человечку дорогу. Тому было лет 45, где-то пять футов шесть дюймов, фунтов 140 весу.
— Спички не найдется, сэр? — спросил Лесли у человечка.
— Да-да…
Человечек сунул руку в карман, и в этот миг Лесли дал ему коленом в промежность. Человечек хрюкнул и согнулся, а Лесли двинул ему кулаком за ухо. Когда тот упал, Лесли опустился на колени и перекатил его, вытащил нож и под холодным лунным светом Восточного Голливуда перерезал человечку глотку.
Все это было очень странно. Будто в полузабытом сне. Лесли не очень соображал, взаправду это происходит или же нет. Кровь сначала вроде как сомневалась — была лишь глубокая рана, — а потом хлынула. В отвращении Лесли отпрянул. Встал, отошел. Потом вернулся, сунул руку человечку в карман, нашел книжку спичек, выпрямился, закурил и пошел по улице к своей квартире. Лесли вечно не хватало спичек — людям, наверно, вообще спичек недостает. Спичек и шариковых ручек…
Лесли сел, налив себе скотча с водой. По радио передавали Коупленда [30] . Что ж, Коупленд не фонтан, но всяко лучше Синатры. Дают — бери, бьют — беги. Так ему всегда старик говорил. Ну и на хуй старика. На хуй всех ебанутых христосиков. И Билли Грэма [31] тоже на хую вертеть его заскорузлым выхлопом.
В дверь постучали. Пришел Сынок — светловолосый парнишка, живший через двор от Лесли. Сынок был наполовину человек, наполовину елдак, и ему было непросто. У большинства крупнохуих возникают сложности, когда ебля окончена. Однако Сынок был приятнее прочих: мягкий, нежный, мозги тоже есть. А иногда и острил удачно.
— Слышь, Лесли, я хочу с тобой несколько минут поговорить.
— Валяй. Но, блядь, я устал. Весь день был на скачках.
— Скверно, а?
— Когда вернулся потом на стоянку, обнаружил, что какой-то сукин сын выбирался оттуда и ободрал мне бампер. Та же самая тупая срань, снова и снова, понимаешь?
— А с лошадками как?
— Выиграл двести восемьдесят долларов. Но устал.