Вышел на террасу.
Не снимая куртки, сел за стол. Протер локтем скатерть. Покосился на усыпанный трупиками мух и ос подоконник. Чаю не хотелось. Глянул сквозь мокрое стекло террасы на старую, с темным корявым стволом яблоню. Положил ладони на тетрадь. И ПАЛЬЦЫ ТЯНУТСЯ К ПЕРУ... МИНУТА - И СТИХИ...
Пушкину осенью почему-то писалось особенно хорошо. Всю свою жизнь я силился понять, что же он в ней видел, чем она привлекала этого жизнелюбца? Что это - осень?
Где-то в голове сработала клавиша «play» и голос Шевчука азартно и весело пояснил:
Что такое осень - это небо.
Плачущее небо под ногами.
В лужах разлетаются птицы с облаками.
Осень - я давно с тобою не был.
Потряс головой, изгоняя из нее незатейливые аккорды ДДТ.
* * *
Осень. Буйство красок. Урожай.
Вспышки георгинов, маленькие солнышки астр, огненные пики гладиолусов - это тоже осень.
Самые сладкие арбузы, самые сочные яблоки, самая спелая клюква - это все осень.
Крепкие, уверенные в себе, словно мужички- хозяйственники, грибы по полянам и россыпи рубиновой брусники - вот что такое осень.
Это глубинная, прохладная синева, сменившая белесое, полинявшее за лето небо.
Это Болдино. Это завершение «Евгения Онегина». «Маленькие трагедии», «Повести Белкина».
Это акмэ.
Человеческая зрелость. Высшая точка творческого взлета, взрыв заложенных в тебе сил. Физический и духовный расцвет. Акмэ древними греками ценилось особенно. Не важно, когда ты родился, не слишком важно, когда умер. Важно, когда ты переживал акмэ, насколько полно смог себя реализовать. Взрастить и собрать урожай.
Для Пушкина осень была не закатом, не увяданием, но расцветом и зенитом. Он видел в ней вершину года. Вершину жизни.
Почему, черт возьми, для меня осень - нечто совсем иное? УНЫЛАЯ ПОРА. ОЧЕЙ ОЧАРОВАНЬЕ. Что тут любить, чем тут очаровываться? Зябко мне и неуютно.
Где моё акмэ?
Осень тревожит. Тяготит. Сырость, пропитанная сладковатым запахом тлена, вгоняет в тоску. Ветер осени меня пугает своим замогильным холодом. Дыхание близкого конца. Предчувствие потери.
* * *
Покрутил ручку в пальцах, погрыз синий колпачок. Раскрыл и разгладил тетрадь. Оказывается, дождь припустил еще сильнее. Небо набрякло и заметно потемнело, террасу заполнили густые сумерки.
Пощелкав клавишей выключателя, понял, что электричества нет. Пробки оказались в порядке. Высунулся c крыльца под дождь и убедился что провода не оборвались, а, как и раньше, дугой бегут через сад от столба к стене дома. Значит, вырубили по всей деревне.
Пошарил по ящикам серванта, порылся в рассохшемся шкафу в спальне. Обнаружил искомое в совершенно неожиданном месте - под газовой плитой.
Бледный парафиновый огарок размером с полмизинца. Хватит от силы на час - полтора. Вслепую, как Островский, я писать не умею. Ладно...
Чиркнул спичкой, разогрел оплывший конец, прижал к донышку перевернутой стопки и, обжигая пальцы, запалил фитилек. Перышко пламени метнулось влево - вправо, прыгнуло вверх, испуганно присело, сжавшись в яркую точку и, наконец, устоялось.
Глянул на ставшие вдруг желтоватыми, словно деревенское молоко, листы тетради. Пушкин ведь тоже писал при свечах. Он в Болдино, я в Червяково.
Червяковский период... Червяковская осень...
У Пушкина, правда, был подсвечник, а у меня вместо него - всего лишь стопка.
Стопка.
Помялся... Похолодало, вроде:
Вздохнув, лишил свечку её подставки. Заглянул внутрь посудинки, дунул в неё, пальцем стер успевшую набежать теплую парафиновую слезу. Свечку прилепил прямо на потертую скатерть с чайками и облаками по краям.
СВЕЧА ГОРЕЛА НА СТОЛЕ...
Водка жахнула в желудке миниатюрной глубинной бомбочкой. Взрывная волна теплоты толчками разошлась по телу. На миг перехватило дыхание. Морщась и потряхивая головой, суетливо захлопал ладонью по столу в поисках консервного ножа.
Тушенку разогревать не стал и темно-красная, обильно перченая масса пошла как холодная закуска. Хлеб забыл, ну да ладно.
Повторил.
Уши и щеки вступили в теплообмен с окружающей средой. Стало уютней. Стук дождя по крыше смазался в монотонный грустноватый гул. Огонек свечи превратился в крохотную, дрожащую синюю каплю. «Гжелка» неумолимо убывала. Дурак, конечно, две надо было брать, две...
На предпоследней стопке, на мгновение ярко вспыхнув и осветив затейливые иероглифы на фоне Великой стены, погасла свеча. Стремительно темнело.
Глухой, клокочущий, постепенно нарастающий гул тревожно заполнил пустоты тела. Окатило беспричинной тоской.
Низко-низко, между провисшим небом и черными крышами домов пролетел вертолет. Во всем доме задребезжали стекла. Куда это он?
Да блядь, какая разница... Главное - тема, на хуй, безнадежно ушла. У Пушкина, наверное, тоже так бывало. Сука, час вдохновенья пропал.
Сунул бутылку под стол.
Только вот подсвечник у Пушкина, бля буду, точно был. Да и свечей, наверное, было у него до хуя.
Отчего-то заплакал.
Где мое акмэ? Вечная память:
«Лопни грудь Ионы и вылейся из неё тоска,
так она бы, кажется,весь свет залила...»
А. Чехов
Снег валил тяжёлыми мокрыми хлопьями. В неживом, обморочно-жёлтом свете фонарей стремительно летящие хлопья сливались в сплошные линии. Казалось, множество тонких тросов было натянуто между низким, грязным небом и крохотным пятачком двора, посреди которого и стоял сейчас Петрович.
Облезлая кроличья шапка его съехала на затылок, обнажила плешивую голову. Снег падал на лоб и лицо, застревал в колючей недельной щетине на щеках и остреньком подбородке. Ветхое короткое пальто было застёгнуто лишь на нижнюю, уцелевшую пуговицу. Плечи и спина намокли, отяжелели от снега. Из-под скрученного в верёвку шарфа выглядывал воротник пиджака.
В правой руке Петрович держал ополовиненную чекушку. Глаза его, слезясь и беспрерывно моргая, шарили поверх крыш тёмно-серых хрущёвок, окружавших двор с четырёх сторон.
Больше во дворе не было ни души.
– Вишь, ты... какое дело-то, - бормотал Петрович, размазывая по лицу снежные ошмётки. - Вот как оно всё вышло... Нету, стало быть, у меня больше Витеньки...
Петрович запрокинул голову и отхлебнул, дёргая кадыком, прямо из горлышка. Шумно выдохнул, спрятал чекушку в карман пальто. Засопев, понюхал левый кулак. Развёл руками, обращаясь к тепло и уютно светящимся окнам домов: