В первом классе Ханна Элли была увековечена в школьном фольклоре: девчонки на переменках прыгали через скакалку под известную мелодию «Братец Яков, братец Яков, спишь ли ты?», но пели при этом так: «Ханна бесфамильная, Элли бесфамильная, трам-пам-пам, трам-пам-пам. Ханна — это имя, Элли — это имя. Стыд и срам, стыд и срам». Ханна из-за этой песенки жутко ревела, ее родители ходили к директору, и кончилось тем, что петь нам запретили. Как любой запрещенный текст, песенка тут же стала классикой андеграунда и преследовала Ханну, пока ее сверстники не подросли, не перестали прыгать на переменах через скакалку и не начали играть в «бутылочку». Сама Ханна осталась у меня в памяти как этакая мышка-норушка с густыми бровками и в очках.
— Ханне и своих проблем наверняка хватает, — говорю я, надеясь, что мать наконец прочтет в моих глазах, как сильно она рискует жизнью.
— Ну что ты, — живо откликается Бетти. — Она будет так рада встретиться со старым другом.
Бетти с матерью заговорщицки переглядываются, и я прямо слышу, как жужжат, проносясь туда-сюда, их безумные идеи, поскольку дамы достигли полного телепатического понимания: ее муж любил клубничку, его жена трахалась напропалую, значит, они — идеальная пара.
— Я пока не готов к новым отношениям, — говорю я. — И нескоро дозрею.
— Об отношениях никто и не думает! — восклицает мать.
— Конечно! — соглашается Бетти. — Речь всего лишь о дружеском телефонном звонке. Может, о чашке кофе.
Обе глядят на меня выжидающе. На протяжении всего разговора сидящий рядом Филипп пихает меня локтем в бок и тихонько хихикает. А ведь впереди еще шесть дней этого удовольствия. Если не пресечь материнскую «заботу» на корню, мама раззвонит о перипетиях моей личной жизни на всю округу.
— Знаете ли, я и сам люблю хорошее порно в интернете, то и дело балуюсь, — заявляю я.
— Джад! — в ужасе восклицает мать.
— Кое-что сделано с большим вкусом, — неумолимо продолжаю я. — Теперь ведь я один. Это возвращает меня к жизни.
Филипп гогочет. Бетти Элли сидит пунцовая, а мать отворачивается. Крыть ей нечем. Бесфамильная девочка с двумя именами снята с повестки дня.
— Он просто шутит, — лепечет мать едва слышно.
— Странное чувство юмора, — с вызовом говорит Бетти.
Филипп аж со стула сползает от смеха. По щекам у него катятся слезы. Все присутствующие в ужасе смотрят на этого наглеца, на это бесстыдное веселье во время траура. Впрочем, когда он наконец перестанет смеяться, заплаканное лицо и покрасневшие глаза будут для шивы вполне уместны.
22:30
Дом постепенно выдыхает, сдувается, возвращаясь к своим нормальным размерам после ухода последних гостей. Линда начала потихоньку, но настойчиво их выпроваживать после моего хамского выпада в адрес Бетти Элли. Аргумент был понятный: у семьи выдался длинный и эмоционально трудный день.
Как выяснилось, пока меня не было, все успели договориться, кто где спит. В сущности, Венди уже заняла весь верх, потому что в комнате Филиппа в переносной кроватке спит Серена, в комнате Венди — Райан с Коулом, а Венди и Барри устроились в гостевой. Филипп с Трейси легли на диване в каморке за кухней. Пол и Элис бесцеремонно заняли мою детскую комнату — ту самую, где ночевали мы с Джен, когда приезжали вместе. Но поскольку сейчас я, единственный из всех, был без второй половины, меня отправили спать в подвал. В последнее время подвал для меня — самое место. По умолчанию.
В детстве мы с Полом спали в одной комнате, пока на причинном месте у него не закустилась растительность. Тогда он перебрался в подвал, где шипенье и лязг бойлера гасили любые шумы: и грохот Led Zeppelin, и постоянные звонки подружкам, и сеансы мастурбации, которой он занимался по крайне плотному графику. Полу тогда разрешили обставить подвал на свой вкус, поэтому диван до конца не раскладывается, да и в полуразложенном положении уходит под край стола для пинг-понга, который в свою очередь прислонен к столбу — несущей конструкции всего дома. Короче, ни в теннис поиграть, ни поспать. Облом.
23:Об
Смерть сопряжена с изнурительными процедурами. Прошедший день так меня измотал — и похороны отца, и тесное общение с родственничками, — что, с трудом стянув штаны, я в изнеможении падаю на якобы разложенный диван, так что мои ноги оказываются чуть выше головы, под пинг-понговым столом. И здесь, в недрах дома, в овальном пятне света от единственной голой лампочки, я ощущаю, как нарастает в душе паника. Потому что я исчезаю. В нескольких километрах отсюда, внутри поросшего травой холма, что высится над пересечением федеральной трассы и главной автомобильной артерии штата, лежит мой отец. Он под землей, и я под землей, за пределами реального мира. Разница только в одном: у меня ноги поджаты, а у него вытянуты.
Включаю сотовый. На автоответчике новая запись: голос Джен. Я уже привык. Последние несколько недель она звонит каждый день, поскольку вознамерилась установить со мной максимально дружеские отношения и снять напряженку, что позволит нам развестись быстро и безболезненно, а главное — даст ей надежду на мое прощение. Она всегда чересчур печется о том, чтобы всем нравиться, и сейчас ее тяготят не столько угрызения совести по поводу собственного предательства, сколько тот факт, что я ее презираю. Я же теперь постоянно держу телефон выключенным, на ее звонки не отвечаю, в ответ не перезваниваю. Я сейчас только учусь ненавидеть Джен, оттачиваю в себе эту ненависть, и пока я не доведу ее до совершенства, пока не буду абсолютно в себе уверен, общаться с Джен не собираюсь. Это бесит ее неимоверно, и, чтобы вытянуть меня на контакт, она использует все возможные ухищрения: раскаянье, невозмутимость, слезы, философские разглагольствования, жалобы и колкие остроты. Иногда я, включив телефон, проигрываю подряд все ее сообщения, накопившиеся за много недель, и слушаю, как меняется ее голос от одного состояния к другому, пока телефон успевает коротко пикнуть. Сегодня она выбрала ярость. Вопит, что я не смею ее избегать. Угрожает, что снимет с общего счета все наши деньги, если я не позвоню ей до завтрашнего утра. Естественно, она спешит развестись до рождения их с Уэйдом ребенка. Мне сегодняшнее послание особенно нравится, потому что она орет с такой непосредственностью, словно я стою пред ней живьем. Что до денег — завтра первым делом смотаюсь в банк и сниму все, что осталось на счете. В прошлый раз, когда я проверял, там было двадцать две тысячи долларов. Сейчас, наверное, уже меньше. Интересно, какой голос будет у Джен в следующий раз, чем еще порадует?
Мне часто снится, будто я иду по улице, почти лечу, как вольная пташка, и вдруг смотрю вниз и вижу, что вместо одной ноги у меня торчит протез: конструкция из пластика и резины с металлическим каркасом внутри. И тут я с ужасом вспоминаю, что ногу мне ампутировали по колено еще несколько лет назад. Я просто забыл об этом — как забываешь только во сне. Как хочется и никогда не получается забыть в реальной жизни. В реальной жизни мы не выбираем, что забыть. Так вот, я иду в этом сне — чаще всего по Сто двадцатому шоссе в Элмсбруке, мимо выстроившихся вдоль шоссе магазинчиков всякой всячины, площадок для минигольфа, ресторанов на любой вкус, и вдруг вспоминаю, что несколько лет назад я потерял ногу — не то от рака, не то в автокатастрофе — да и не важно отчего! Главное, что вместо ноги у меня это недоразумение — оно закреплено на бедре и трет, нестерпимо трет нежную кожу на культе. В то же мгновение, едва поняв, что я одноног, я представляю, как приду домой, соберусь ложиться спать и должен буду снять для этого протез, а я не знаю, как это делается, не помню даже, делал ли я это когда-либо прежде, но я ведь должен делать это каждый вечер! А как без ноги ходить в туалет? И какая женщина захочет лечь со мной в постель? И вообще — как меня угораздило оказаться калекой? На этом месте я всегда заставляю себя проснуться. И лежу весь потный, дрожащий, ощупывая свои ноги — обе ноги, — просто чтобы убедиться, что они целы. Я непременно иду в туалет, даже если мне туда не надо, а кафельный пол холодит обе мои ступни, и это — счастье, это подарок, это все равно что, сменив зимнюю одежду на весеннюю, найти в кармане куртки пятьдесят долларов.