Дорогой Коля,
со своего наблюдательного поста всего-то в нескольких столиках от тебя я вижу, что счастье твое переменилось. Новые одежды, забавная шляпа, дорогое шампанское и так далее. Мой последний лейтенант убыл на зимние учения. Не окажешь ли мне честь?
Твоя Нина Фурье.
Много лет спустя, когда все уже изменилось, он часто думал, что из всех сюрпризов, поджидавших его в первый день столетия, это был самый большой.
Он резко повернулся. Она улыбалась ему, и он уже знал, что улыбка эта сулит ему будущее…
Мы рассматриваем Журнал Санкт-Петербургской Епархии за 1905 год… На фотографии запечатлен Николай Дмитриевич Рубашов вместе с вице-председателем благотворительного комитета отцом Семеном на открытии вдовьего приюта на Васильевском острове. Рубашов во фраке и цилиндре, на пальце — золотая печатка величиной с майского жука. Рядом с ним красуются пухлые представители православной церкви, а на заднем плане — довольно-таки унылый кирпичный дом, на крыльце которого живописной группой выстроились первые жилицы — их вывели для фотографирования.
Снимок очень красноречив — бедность, разумеется, удручающая бедность; высохшие нищие старушки в платках и штопаных юбках… но вместе с этим мы видим и дух прогресса, индустриальных магнатов и меценатов, как, например, наш герой…
Он так и не стал компаньоном брата. Возможно, из гордости или из духа противоречия, но скорее всего из страха, что давняя их вражда все же скажется и поставит под угрозу семейный мир. Вместо этого Николай Дмитриевич вложил свое состояние в бумажную промышленность, в то время лихорадочно пытающуюся не отстать от все увеличивающейся свободы слова. Потом он отступил на шаг в технологической цепочке и купил лес в Финляндии, а затем сделал шаг вперед и на свой страх и риск приобрел газету в Киеве. С леса и газет он перекинулся на производство спичек и серы, и когда вспыхнула русско-японская война, он уже был совладельцем химического завода, поставлявшего порох ни больше ни меньше, как четырем армиям. Он постепенно заложил основы деловой империи. У него была недвижимость в Крыму, медные рудники на Урале, мыльная фабрика в Кенигсберге и птицефабрика в Ревеле. Он занимался гравюрами и иконами, одна из его мастерских изготовляла рясы и кресты для крестных ходов. Он покупал облигации военного займа и зарубежные акции. Однажды он произвел сенсацию на бирже — продал все акции военной промышленности и вложил деньги в деревообрабатывающий завод, специализирующийся на производстве дешевых гробов. Но, как он сам однажды выразился: «Когда весь порох продан, остается только копать могилы».
В тридцать пять лет его имя гремело в деловых кругах, и враги боялись его в той же степени, в какой любили и уважали те, кому он помогал в безвыходных положениях. Он был председателям концерна, занятого разработкой русских цеппелинов. [14] Он был совладельцем селекционной фабрики в Галиции и вложил много сил и средств в проект создания нового сорта репы, призванного помочь победить голод в польской провинции. Как-то раз, когда он направлялся на биржу с целью купить «Петербургскую газету», его остановила девочка, продававшая фиалки. Он купил букетик, чтобы подарить Нине, и тут его осенила блестящая идея — основать флорографическую фирму, предприятие, поставляющее цветы на дом. Этот проект пользовался колоссальным успехом, многочисленные конторы едва успевали справляться с заказами. Постепенно он приобрел пять гигантских теплиц и стал монополистом по выращиванию и продаже роз. Все, к чему он ни прикасался, обращалось в золото. Меньше чем за десять лет он стал миллионером — и в рублях, и в фунтах стерлингов.
Он был широко известен и как щедрый покровитель искусств, помогающий начинающим талантам, он был главным меценатом Экспериментальной оперы, где певал и всемирно известный бас Шаляпин. По совету архиепископа он жертвовал десятки тысяч на благотворительные цели. Дом для солдатских вдов носил его имя, так же как и специальная усадьба, где лечили больных туберкулезом крестьянских детей. Ни один попрошайка не уходил от его дверей с пустыми руками, а всю зиму на черной лестнице его квартиры работала полевая кухня — всем голодным бесплатно выдавалась тарелка горячего супа. Он стал настоящим филантропом, и его почему-то очень тянуло к квакерам.
Летом 1902 года он женился на Нине Фурье. Чтобы осчастливить Эвелину Ивановну, она приняла православное крещение и взяла фамилию мужа. Она еще пару лет работала во Французском театре, но когда империя Николая Дмитриевича начала расти всерьез, Нина уволилась из театра — надо было заниматься домом. Как хозяйка она была само совершенство; на довольно-таки частых обедах для деловых партнеров она управляла слугами едва заметными взглядами и кивками, читала наизусть из «Мадам Бовари» и пела московские куплеты под аккомпанемент немецкой пианолы. Супруги по-прежнему горячо любили друг друга, и только одно омрачало их счастье — у них не было детей.
Прошло больше пяти лет их супружества, прежде чем они обратились к специалисту из Восточной Пруссии, и тот констатировал, что Нина не может иметь детей по причине ранее перенесенного воспаления яичников. Они были совершенно раздавлены диагнозом, они горевали, как горюют о потере близкого человека, но, как ни странно, на почве общего горя любовь их расцвела еще более пышным цветом. Они поговаривали об усыновлении, но никак не могли решиться. Как-то они взяли на лето слепую девочку из далекого Екатеринбурга. Наняли гувернера, тот научил ее читать по системе Брайля, но когда пришло время расставаться, они были настолько огорчены, что решили такого опыта не повторять никогда.
Все это время Николай Дмитриевич даже близко не подходил к ломберному столику или рулетке. Он сдержал данное себе слово и никогда больше не играл — даже на благотворительных лотереях. Надо заметить, что, будучи занятым светскою жизнью, он и не вспоминал о событиях первой ночи века. Вся эта история казалась очень далекой, словно сон, — то ли был он, то ли не был, то ли это его фантазия сыграла с ним шутку, придав этому сну черты реальности, то ли и не сон это даже был, а облачко пара из загадочного гейзера подсознания… Странный контракт нашел свое место в ящике письменного стола. Иногда он доставал его и разглядывал со смешанным чувством сентиментальной ностальгии и скепсиса. С удивлением, но, пожалуй, без испуга разглядывал он каждое утро свое лицо в зеркале в ванной. Удивительно — ни морщинки, ни складки… и когда как-то утром, проснувшись в их огромной, с расшитым шелковым балдахином, супружеской постели, Нина Рубашо-ва с любовью заметила, что он ни капли не постарел, его это не испугало, скорее польстило.
Состояние Эвелины Ивановны постепенно улучшалось, в чем была немалая заслуга заметного прогресса в искусстве врачевания и успехов медицинской науки. Заболевание ее уже не носило унизительного имени «падучая», теперь оно стало гордо называться «эпилепсией»; правда, для Николая Дмитриевича это звучало еще более пугающе, но зато эпилепсию можно было лечить гипнозом и новейшими лекарствами. Припадки становились все реже и короче, но, к сожалению, слабоумие прогрессировало. Она провела несколько лет в частной клинике. Потом они взяли ее домой, наняв медсестру, получившую образование в Вене и Кракове, большую поклонницу учения доктора Фрейда. Нина и мать прекрасно между собою ладили, хотя со временем Эвелина Ивановна совершенно уверилась, что Нина — ее мама и как-то раз даже попросила покормить ее грудью. Но постепенно, укачиваемая все сильней и сильней в печальной колыбели старости, она погрузилась в молчание, нарушаемое только шорохом ее неизменного календаря со святыми. Скорее всего, она была счастлива — с уст ее не сходила мечтательная улыбка…