На отрезке фронта к юго-востоку отсюда, рассказал как-то ефрейтор, шли бои за французский форт. Немцам в самоубийственной атаке удалось захватить форт, но тут на третьем этаже обнаружилось французское подкрепление, и немцев оттеснили в погреб, где размещались выгребные сооружения. Больше недели шло сражение, и только в этих боях погибло сто восемьдесят человек. Окровавленные головы торчали из канализационных колодцев, мертвые штабелями лежали за выгребными бочками. Потом удача сопутствовала немцам, и они загнали французов в тот же погреб, из которого только что выбрались. И опять начались бои за канализацию, на этот раз погибло девяносто человек. Так продолжалось еще неделю, пока наверху не сообразили, что слишком много жизней положено за обладание кучей дерьма, и войска отозвали на первоначальные позиции. «Это их война, — подумал Руба-шов. — Это их великая отечественная окопная война».
Он остановился. Ничейная земля. В пятидесяти метрах от него различался слабый свет французского редута. Нет, он не ошибался. Запах. Где-то поблизости мяукнул кот. Этого кота в августе притащил парень из стрелковой роты. Это был самый обычный пестрый деревенский кот, он нашел его в брошенном селе. Ефрейтор обрадовался — будет кому отпугивать крыс. Они привязали его на длинный поводок. Меньше чем через неделю в траншее не осталось ни одной крысы. Еще через неделю выяснилось, что кот совершенно оглох от непрерывных разрывов. Поводок ему был уже не нужен.
Как-то ночью, когда Николай стоял в карауле, он вдруг услышал мяуканье. Это его удивило — кот с самого момента появления в роте не издал ни звука. Зверек съежился, шерсть его встала дыбом. Он уставился в темноту и мяукал — громко и отчаянно, и именно в тот момент, совершенно для себя неожиданно, Рубашов почувствовал запах.
Сомнений не было — это был тот самый запах, запах первой ночи века. Он замер и почти потерял сознание. Он повертел головой — пахло откуда-то с ничейной земли. Он обернулся и увидел, что кот выскочил из окопа. Это его удивило — до этого зверек никогда не покидал траншеи. Кот вскочил на мешки с песком и нырнул под колючую проволоку. Даже не думая, Николай двинулся за ним.
Больше часа блуждали они по ничейной земле. Кот, беспрерывно мяуча, шел вперед, потом останавливался, замирал, вертел головой и менял направление. Так они и ходили кругами между передовыми, пока запах вдруг не исчез — так же внезапно, как появился.
В последующие недели это повторялось чуть не каждую ночь. Именно тогда он стал добровольно вызываться на разведку — это давало ему основания выходить на нейтральную полосу. Кот следовал за ним, как будто понимал, что предмет поиска у них один и тот же, и оба могут извлечь из этих прогулок определенную пользу.
Сейчас запах был сильнее, чем когда-либо. Он ощущал его совершенно ясно, со всеми, казалось забытыми, но, как выяснилось, навсегда засевшими в память нюансами. Он крался в темноте. Кот шел впереди, то мурлыча, то вновь принимаясь тоскливо мяукать. Его желтые глаза мерцали в темноте, как маленькие маяки.
Они шли вдоль брошенной траншеи с полуобрушенным бруствером. Вдруг кот остановился, уверенно свернул налево, перескочил лужу и исчез из вида.
Стало еще темней. На луну слоями наплывали все новые и новые тучи. Запах опьянял его. Он не просто опьянял, он раздирал ему душу, на глаза навернулись слезы. Запутавшись в брошенном рваном знамени, он споткнулся о неразорвавшийся снаряд. Потом наступил на чей-то труп и тут же почувствовал, как под ногой его лопнул живот и послышалось тихое жужжание миллионов насекомых. В воздухе распространилось невыносимое зловоние. Его чуть не вырвало.
Он нашел кота у колючей проволоки с французской стороны. Тот сидел тихо и за чем-то пристально наблюдал. Николай ясно слышал собственное дыхание, и его удивляло, почему его до сих пор не обнаружили.
В десяти метрах от него, скорчившись в окопе, сидели четыре мальчика из русского добровольческого полка. Он слышал, как они тихо переговариваются между собой. Дворянские дети, подумал он. Многие бежали после октябрьских событий по древней русской традиции в Париж и в ожидании возвращения на родину завербовались во французскую армию. Всего лишь маленькие мальчики, но война лишила их права оставаться детьми. Чтобы придать себе мужественности, они старались разговаривать хриплыми голосами, но в глазах их затаился страх.
Он повернулся на звук. Там, в траншее, ведущей во второй эшелон окопов, сидел, склонившись над картой, еще один. Этот был постарше, в капитанском чине. Потом он встал, подошел к солдатам и сообщил о порядке несения караула. Раздал боеприпасы. Потом достал карманный фонарик и посветил на карту. На какое-то мгновение луч света упал на его лицо. Николай вздрогнул — он узнал этого человека.
Откуда-то с ничейной полосы накатила новая волна запаха. Кот громко мяукнул, и в то же мгновение солдаты обнаружили Рубашова. От неожиданности они замерли на несколько секунд, потом на него обрушился град пуль, сопровождаемый нечеловеческим ревом. Потом наступила внезапная оглушительная тишина. И тут они увидели: он стоит, как стоял, целый и невредимый, со смущенной улыбкой на губах… Они побросали оружие и с криками ужаса бросились бежать сломя голову по лабиринту траншей…
Запах исчез. И кот тоже.
Он спрыгнул в окоп. На земле валялись брошенные миски. Он взял одну, снял с огня котелок и наполнил миску доверху горячей похлебкой. Он сидел, глубоко задумавшись, и хлебал французскую похлебку. Потом закрыл глаза и увидел перед собой лицо капитана — бородатое и грязное, но от этого не менее знакомое.
И так он сидел, за тысячи километров от дома, в брошенном окопе на западном краю войны и ждал… Чего он ждал? Он и сам толком не знал — может быть, запах появится снова. Шли часы, но он их не замечал, как не заметил и группу французских солдат, подкравшихся к нему сразу с двух сторон. Внезапно наступила полная, непроницаемая темнота, и он ощутил сильный запах джута — ему накинули на голову мешок.
Три недели его допрашивали каждую ночь. Он молчал — просто не знал, что сказать. На рассвете его, измученного бессонницей и светом направленной в глаза яркой лампы, бросали назад в перепачканную куриным пометом низкую железную клетку, где он мог только лежать. Иногда приходил часовой и просовывал сквозь прутья решетки еду, но руки у него были связаны за спиной, поэтому он мог только, припав к миске лицом, грызть или лакать, как животное. Его поливал дождь. Все, что он мог видеть — сапоги проходивших мимо солдат. Иной раз сапог бил по клетке с таким грохотом, что он на секунду возвращался из постоянного забытья; иной раз кому-то приходила в голову мысль помочиться на него, и в затылок ему била вонючая струя. «Ненависть, — думал он, — эта всеобщая безличная ненависть, она заражает всех, кто попадается ей на пути, это та же ненависть, из-за которой война никак не может закончиться, продолжается год за годом, вспыхивает все с новой силой, ненависть настолько безграничная, что позволяет им посылать на бойню собственных детей…»
В конце третьей недели утром его выволокли из клетки и привязали к дереву на краю лагеря. Повсюду сновала военная полиция, на возвышении разместился духовой оркестр — они уже начали настраивать свои сверкающие медью инструменты. Он был убежден, что его привели расстреливать, и, когда он представил, что будет, когда рассеется пороховой дым и они увидят его целым и невредимым, его разбирал смех. Но скоро он понял, что его пока не собираются расстреливать, его привели сюда как свидетеля — и смех застрял у него в горле.